тогда, за границей, многие говорили – радость. Ничему мы не обрадовались, это было большим горем, но мы были уверены, что очень скоро вернемся…
И мы стали ждать дня высылки. Но тут случилось, конечно, Промыслительное Божье чудо. Этим же летом 22-го года в Москве появилась первая западная немецкая торговая миссия. Она находилась в Чистом переулке в том доме, где впоследствии располагалась Патриархия. И оказалось, что во главе этой миссии стоит приятель моего отца по Лейпцигскому университету Виденфельд. И когда он приехал в Москву, то разыскал отца. Мы несколько раз бывали в этой миссии. Это было невероятное событие. Боже мой! После четырех голодных лет в Москве, с одной пшенкой и воблой, невесть как одетые, вдруг приглашены на элегантный вечер в доме миссии. Вопрос, что надеть на ноги, как вообще одеться? А ужины в саду с клубникой, мороженым и большим количеством шампанского! И впервые фокстрот! Я решила, что я просто падшая женщина, что уже это предел всякого безобразия и что так жить нельзя.
Но когда случилась вся эта история, отец обратился, конечно, к Виденфельду. Он сказал ему, что большая группа профессоров и общественных деятелей из Советской России определена к высылке. И попросил Виденфельда похлопотать перед своим правительством о том, чтобы эту группу приняли. И это, как говорят немцы, «Eshatgehlabt». Получилось. Германское правительство согласилось нас принять. Конечно, у немцев были какие-то сношения с советским правительством, иначе не могло и быть. Но факт тот, что решение о высылке именно в Германию было принято советским правительством на основании просьбы моего отца – Александра Ивановича Угримова, переданной им германскому представителю Виденфельду. Надо сказать, что и в дальнейшем отец был в различных обстоятельствах ходатаем за высылаемую группу, т. к. сами высылаемые выбрали его старостой. А пока этот месяц проходил, пока собирались с мыслями, душой и сердцем, подобралось таких же высылаемых, как и мы, наверное, человек около сотни.
И наступил день отъезда. Дома у нас был последний напутственный молебен, на котором Константин Николаевич Игумнов стоял рядом с нами и горько плакал, и все плакали… Мы оставляли здесь бабушку. И мой отец, посидевши по русскому обычаю несколько минут, встал, перекрестился и начал прощаться:
– Ну, мы через год вернемся.
У нас была полная уверенность, что мы вернемся через год. Настолько вся история с нашей высылкой была несуразна. Причем это случилось уже при НЭПе. Мы уже почувствовали какие-то небольшие изменения, и я помню, как у нас с друзьями даже были споры, хорошо или нет, что стало лучше, может быть, это хуже.
Приехавшие за нами извозчики погрузили те «пожитки», которые нам позволили взять с собой – очень мало, тем более ценных, – и мы тронулись в путь, на Николаевский вокзал. Проезжая мимо любимой Николо-Плотниковской церкви, я горько расплакалась… Вернувшись в 1947-м, мы ее уже не застали – на ее месте теперь диэтический магазин.
На Николаевский вокзал собралось провожать нас довольно много народа, что было по тем временам некоторой смелостью. Один из провожавших принес мне на вокзал любимые цветы – душистый горошек, которые я долго хранила потом в Берлине в воспоминание о Москве, рядом с портретами О. Алексея Мечева и старца Анатолия Оптинского, иконкой и подаренной мне в Оптиной О. Сергием Мечевым книги преподобного отца Амвросия «К моим духовным детям». Помню в вагоне ощущение того, что все эти лица не воспринимались как навсегда удаляющиеся, когда поезд наш тронулся.
Утром приехали в Петроград, куда заранее дали телеграмму нашим близким родственникам, двоюродной сестре мамы, тете Вале и ее мужу, Николаю Петровичу Харламову, бывшему директору Департамента вероисповеданий и духовных культов Министерства внутренних дел, который в 1910-м году был послан правительством на станцию Астапово, когда там умирал Лев Толстой. На Московском вокзале нас встречал их сын, мой троюродный брат Юрий Харламов, выпускник Петербургского Училища Правоведения, типичнейший правовед по стилю своего поведения: «И правовед опять садится в сани, широким жестом запахнув шинель» (О. Мандельштам).
В Петрограде мы провели два дня перед отплытием в Штеттин. Все это время я была окружена дорогими и близкими мне друзьями. В это же время здесь находился Левушка Бруни, с которым я подружилась в Оптиной Пустыни. Он возил меня на острова, к мощам Александра Невского, на могилу преподобного отца Иоанна Кронштадтского.
Но вот пришел день отплытия. Помню, как мы ехали вместе с мамой на извозчике, а мимо нас прошла рота красноармейцев и пела песню. Я не могла бы сказать, что за предшествующие пять лет мы сумели полюбить красноармейские песни. Но тут мы вдруг обе взялись за голову: «Боже мой, ведь это же русские солдаты! русская песня!» – и заплакали…
На пристани были проводы. Мы, высылаемые, стояли со своими вещами. Среди провожавших я помню Николая Онуфриевича Лосского и двух его сыновей, будущих моих друзей, Владимира и Бориса, Л. П. Карсавина, который отпускал свои симпатичные реплики (все они были высланы через месяц и уже тогда знали о предстоящей им высылке); Юру Харламова, Левушку Бруни, Федю Петровского, двоюродного брата М. Ф. Мансуровой, тогда секретаря КУБу, а впоследствии академика-латиниста.
Нам сделали довольно поверхностный обыск, ничего недозволенного не нашли. Отец очень хотел взять с собой ценную фамильную скрипку и надеялся, что, поговорив с капитаном, как-то можно будет ее увезти. Но капитан не согласился. И через Федю Петровского скрипка была передана дяде Боре.
Простилась с друзьями перед трапом – и вот я уже «по ту сторону», на «том берегу» и между нами – двухметровая непреодолимая пропасть. Наступили сумерки, а Юрий и Левушка все еще на пристани. Так мы и стояли, пока совсем не стемнело. И Юрочка мне сказал, он заикался: «П-п-прощай, Верочка». И ушел в ночь. В освещенном изнутри окне будки на пристани я вдруг увидела лицо Льва Александровича. И долго мы никак не могли уйти каждый в свою сторону. Незаметно для меня он исчез, и я ушла с палубы.
Пароход уходил из Петрограда рано утром. Я проснулась в каюте, когда он медленно-медленно заворачивал на Кронштадт. В виду Кронштадта к нам подошел катерок, из которого на пароход поднялись пограничники. Они еще раз просмотрели все наши документы и самым трогательным образом, с настоящей доброжелательностью попрощались с нами. И уже с катера долго махали нам фуражками. Утром на пароходе был чисто немецкий завтрак, то, что нам давно уже казалось plus quam perfect’ом: какие-то яйца, бутерброды с маслом, очень вкусные конфеты. Несмотря на то, что Балтийское море было очень тихое, в этот же день закачало