Он был поэт сущего, – не прошлого и не будущего, а настоящего, того, что шло вместе с ним и о чем он мог сказать: „Я жил, я был – за все на свете я отвечаю головой“.
Устойчивость, верность, определенность, как я надеюсь, чувствуются в описании одного вполне рядового дня его жизни. И вместе с тем жажда новых впечатлений, узнавания и познания нового, страстная заинтересованность в этом новом, в его успехе и победе». [3; 36]
Федор Александрович Абрамов:
«Твардовский утверждал советскую новь, колхозную, и тут он был вместе со всеми.
Но Твардовский хотел, чтобы в колхозную новь органически вошло все лучшее, что накопила старая деревня (нравственные устои, близость к природе, отношение к делу и т. д.). И это отличало его от современников-нигилистов». [12; 248]
Александр Исаевич Солженицын (1918–2008), прозаик, драматург, мемуарист, публицист, общественный деятель, лауреат Нобелевской премии (1970):
«В сердце Твардовского, как наверно во всяком русском да и человеческом сердце, очень сильна жажда верить. Так когда-то, вопреки явной гибели крестьянства и страданиям собственной семьи, он отдался вере в Сталина, потом искренно оплакивал его смерть. Так же искренно он потом отшатнулся от разоблачённого Сталина и искал верить в новую очищенную правду и в нового человека, испускающего свет этой правды». [7; 42]
Григорий Яковлевич Бакланов:
«В нем неколебимо и свято было отношение ко всему, что пережил народ, вынесший на себе такую войну. А перед теми, кто с войны не вернулся, кто за всех за нас остался там, жило в нем сознание вины живого перед павшими. Потому-то на отдалении лет, после „Я убит подо Ржевом…“, после „В тот день, когда окончилась война…“, написал он „Я знаю, никакой моей вины в том, что другие не пришли с войны…“, заканчивающееся пронзительно искренне: „…о все же, все же, все же…“» [2; 520]
Федор Александрович Абрамов:
«Твардовский – государственник. Это наложило свой отпечаток на все, и уж, конечно, на характер его критики.
Помогает ли государству, народу…
Это иногда сдерживало его, заставляло идти на компромиссы больше, чем это было желательно.
Затем государственность и в том, что он член советского парламента, сам у руля государственного ‹…›». [12; 248]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Он относился к мировой культуре с глубоким уважением, с трогательным почтением человека, в первом поколении приобщившегося к ней, своими силами обретшего и постигшего ее. В одном случайном и весьма смешанном обществе, где мы с ним ненароком оказались вместе; некая интересничающая московская девица внезапно весьма вызывающе заявила, что недавно, перечитав „Гамлета“, была сильно разочарована и что вообще Шекспир фигура условная и сильно преувеличенная. Твардовский, вообще-то державшийся в этом неожиданном для себя обществе более чем сдержанно и даже скованно, пришел в ярость. Он был в настоящем гневе, он был глубоко оскорблен, и мы, его спутники, торопливо увели его – другого выхода не было». [2; 407]
Константин Яковлевич Ваншенкин:
«‹…› Он сказал мне, что главное десятилетие художника и в особенности поэта – от тридцати до сорока. То есть проявляется пишущий стихи, разумеется, раньше, но за этот отрезок нужно постараться сделать многое, важное, основное. Это костяк, ядро жизни и творчества». [2; 236]
Александр Трифонович Твардовский:
К обидам горьким собственной персоны
Не призывать участья добрых душ.
Жить, как живешь, своей страдой бессонной,
Взялся за гуж – не говори: не дюж.
С тропы своей ни в чем не соступая,
Не отступая – быть самим собой.
Так со своей управиться судьбой,
Чтоб в ней себя нашла судьба любая
И чью-то душу отпустила боль.
[8, V; 501]
Григорий Яковлевич Бакланов:
«В нем жили привычки и понятия той, прежней его, деревенской жизни. То, что считалось умением тогда, сохраняло в его глазах значение и цену на всю дальнейшую жизнь, даже если это и не имело никакого практического смысла. Он, например, мог с четырех ударов затесать кол топором: удар – затес, удар – затес. И гордился этим:
– Ну-ка, вот вы так!..» [2; 512]
Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:
«3.XI.1962
Когда собирались к Маршаку и Твардовский торопился, нервничал, пришел Олег Васильевич Волков, с красивой бородой (про него известно, что он из дворян и много лет сидел), высокий, представительный, грассирующий господин.
Явился он некстати, не в лучший час, но расположился объясниться с Александром Трифоновичем по рукописи, которую ему вернули.
– Вы пишете про современную деревню, – сказал ему Твардовский, – как 50–70 лет назад можно было писать: тургеневская такая манера, „разнотравье“ и т. п. А нынешнего крестьянина вы не знаете. Вот, смотрите, Ефим Дорош, тот знает, хотя он и в разнотравье понимает, но кроме того, и еще кое в чем знает толк.
„Я не знаю совгеменной дегевни? – грассируя на старобарский манер, возмущался Волков: – Давайте встанем гядом косить, я вам подъежу пятки“, – кричал он, тряся бородой.
– Ну, этот спор мы должны отложить по крайней мере до июня, – усмехнулся Трифонович, уже натягивая пальто. И вдруг с задором спросил:
– А лошадь запрягать вы умеете?
– Еще бы.
– Ну как? Что сначала сделаете?
Волков стал говорить, сделал какую-то ошибку в последовательности действий (шлея, седелка, подпруга…), и Александр Трифонович его мгновенно сбил.
– Вы не сердитесь, что я говорил так резко, – сказал он, с улыбкой протягивая Волкову руку на прощанье. – Но вы на мою любимую мозоль наступили». [5; 80]
Федор Александрович Абрамов:
«Некоторое время мы молчали. А потом опять с азартом заговорили о крестьянских делах. Твардовский опять начал экзаменовать меня. И верх остался за Твардовским. Иного он не потерпел бы.
– Крестьянский сын, может скажешь, как косу выбирают?
– Как, как? По звону.
– Чепуха. Кустарщина. Косу допрашивают. Был у нас мужик Иван Поликарпов; когда шли покупать новую косу, только его и приглашали. Он с голоса выбирал.
– Как это с голоса?
– А так. Возьмет косу (в одной руке пятка, в другой носок), натянет жало, да как гаркнет: „Отвечай, коса!“ Ну, та ему ж ответит, что надо. Безошибочно выбирал.
– Не знаю. У нас что-то так косу не допрашивали. У нас на отбой определяли.