Он надел чистый кафтан, повязал пестрый шейный платок и отправился к Кашкину.
– Алеша, милый, да ты ли это? – радостно воскликнул Кашкин, бросая покупателя. – Займись, Ваня, – сказал подручному малому и увлек Алексея в «кабинет».
– Ну что? – не выпуская рук Кольцова из своих, говорил Кашкин. – Ну как?
– Дмитрий Антоныч, – тихо проговорил Кольцов, – дайте мне денег, я поеду Дуню искать.
– Да полно, куда тебе ехать! Ты еще слаб, опять сляжешь…
– Нет уж, как я решил, так оно и будет, – твердо сказал Кольцов. – Я здоров и поеду. Только денег у меня вовсе нету. А езда будет дальняя, – глядя в сторону, объяснил он.
У Кашкина оказалось на руках всего двадцать рублей. Этого было мало. Вместе пошли они к Карееву. У того дрогнули губы, он обнял Кольцова, не стал ничего спрашивать и вытряхнул из кошелька все, что нашлось.
Той же ночью, когда все в доме спали, Кольцов, крадучись, пошел в конюшню, оседлал свою Лыску и, чтобы не попасть на глаза сторожу, через сад уехал на поиски Дуни.
Он исколесил всю губернию. Ездил и по тем дорогам, по каким не раз случалось гонять отцовские гурты, и по заросшим травой проселкам, заглядывая в усадьбы не только помещиков, но и однодворцев.
Началась жатва, в полях было полно народу. Бабы и девки в белых рубахах вязали рожь. Поблескивали серпы, скрипели воза; усталый косарь, запрокинув голову, пил из деревянного жбанчика теплый, провонявший квасок. Кольцов, всматривался в каждую жницу, ему все казалось – не Дуня ли?
Он ночевал у костров с чумаками, в людских, на сеновалах, в убогих бобыльих избенках, на лесных кордонах и даже один раз в церковной сторожке на кладбище.
Его принимали за приказчика или гуртовщика.
Он мало писал, а если что и писал, то все ему не нравилось, и он рвал листки на мелкие кусочки. Только однажды вечером, ночуя с рыбаками на берегу Хопра, он неожиданно легко и без помарок написал «Очи, очи голубые». И тут же пропел рыбакам и научил их петь эту песню.
Так прошли июль и август. Наступила осень. Убрали хлеба, в садах снимали яблоки, горы антоновки и воргуля лежали под яблонями, а на гумнах с темной утренней зорьки и до ночи разговаривали неугомонные цепы. Борзятники скакали с собаками по рыжим жнивьям, зарумянились осина и клен, по деревням стали справлять свадьбы. А Кольцов все ездил, все расспрашивал, ночевал где попало и ел что придется. Следов не находилось, и тоска, страшная его спутница, не покидала его.
В сентябрьский день Кольцов повернул коня ко двору. Возле Хлевного он обогнал большой гурт быков. Он ехал, задумавшись, низко опустив голову.
– Ляксей Василич! – – раздалось за его спиной. – Да никак ты?
Дед Пантюшка трясся на маленькой косматой лошаденке, лаптями чуть не доставая до земли.
– А тебя уж, почитай, за покой души дома поминают, – захохотал старик. – Ну, ничего, слава богу, во здравии!
Кольцов оглядел гурт. Сбоку гурта ехал какой-то незнакомый мордастый малый.
– А где ж Мишака? – удивился Кольцов.
– Мишака? – восхищенно воскликнул дед. – Помнишь, он все к солдатке бегал ночевать? У ей мужик-те, вышло, в солдатчине помер, так она Мишаку во двор приняла… Во, брат! – заключил Пан-телей. – Он, Мишака-те – гвоздь!
На берегу реки Воронеж, недалеко от города, стояла тенистая роща, принадлежавшая известному в то время богачу Викулину. В ней был устроен трактир, хозяин которого держал лодки для катанья.
Была осень. Тронутые сентябрьскими красками деревья пестрой толпой сбегали по бугру к реке. Синяя вода блестела нестерпимо. Иногда в тишине дремлющей природы раздавался всплеск: играла щука.
Издалека послышался мужской хор: звонкие молодые голоса пели разудалую песню. Сильный бас покрывал все; казалось, что красноватая листва осин мелко дрожит от звуков этого голоса.
Из-за деревьев вышла пестро одетая шумная ватага семинаристов. Кто был в простой холщовой рубахе, кто в длиннополом кафтане, а кто и в сюртуке. Среди них особенно выделялся один – высокий, стройный красавец с буйной гривой светлых волос, с тонким лицом углубленного в свои мысли мечтателя. Его звали Сребрянский.
Семинаристы вышли на опушку, откуда хорошо были видны заречные поля, луга и небольшая деревня Монастыршинка.
– А что, Феничка, – шутя предложил Сребрянский, – хвати-ка, брате, глас седьмый и прочее, что полагается!
Феничка был громадный детина с красивым, но грубоватым лицом и темными кудрями, свисавшими на лоб из-под картуза. Кафтан ему был тесен, из куцых рукавов виднелись мощные жилистые руки.
– Могиссиме! – прорычал он, набрал воздуха в богатырскую грудь и рявкнул с подвываньем:
Бра-а-а-ти-е!
Не де-ри-те пла-а-ти-е!
А бе-ри-те ни-и-и-тки-и,
За-ши-вай-те ды-ы-рки-и!
– Нет, каков? – захохотал Сребрянский. – Был бы я, братцы, богачом, ей-ей, за такую глотку сто тысяч отвалил бы! В паноптикум!
– Эх, Андрюша! – шумно вздохнул Феничка. – Вот кабы заместо тех ста тысяч да поднес бы сейчас рабу божьему Феофану ну хоть бы косушечку…
– Чего захотел! – оживились семинаристы.
Ксенофонт Куликовский, маленький, сухопарый, слегка прихрамывающий, пробежал пальцами по струнам гуслей и тихонько запел:
Смерть придет и равно скосит
Горе и веселие.
Посему, о други, выпьем
Водочного зелия…
– Эврика, братцы! – крикнул вдруг, обрывая песню. – Гостиницу зрю в вертограде!
– Как новый Колумб увидел желанные берега, – отметил Сребрянский.
– Экой Колумб нашелся, – заворчал Феничка. – «Гостиницу зрю»! А зришь ли, сыне, в дырявом кармане своем динарии и драхмы?
Ксенофонт достал из кармана и подбросил на ладони рублик.
– Грядем, – пробасил, – и возвеселимся. Всех угощаю! Даже и маловерных, – искоса поглядел на изумленного Феничку.
Они сидели в дальней комнате трактира. Несколько порожних бутылок и куски огромного красного арбуза валялись на столе и подоконниках. Ксенофонт тихонько перебирал гусельные струны. Обняв его, Сребрянский читал сочиненные недавно стихи. Он только что вернулся из деревни, воспоминания о милой природе отчего края еще волновали его. В пыльном городе ему стало не по себе, он написал печальные стихи:
Цела ли кровля та в долине,
Где я так мирно жил душой?
Цветут ли те дубравы ныне,
Где я гулял не сиротой?
О, зарасти ты, путь широкий,
Густой ковылью и травой!
Мне не туда несть вздох глубокий —
Чужбины степи предо мной…
Семинаристы притихли и растрогались.
– Ах, демон! – зажмурился от восторга косматый ритор в расшитой рубахе. – Веришь ли, как сладостный яд, текут слова… Колдовство!