Печать эту мать хранила почему-то в выдвижном ящичке столика, на котором стояла её швейная машина. Когда я учился в третьем классе, то от одного своего одноклассника заразился его хобби — коллекционированием этикеток от папиросных коробок. С мальчишкой тем я не дружил, нас связывало только это, очень модное тогда, увлечение. Однажды он принс мне на дом коробку от папирос «Салье» украинского производства, а я взамен дал ему другую, какую — не помню. Чтобы отделить этикетку от коробки, нам понадобились ножницы, а они лежали в том же выдвижном ящичке, где и печать. Через несколько дней мать случайно обнаружила исчезновение этой печати. Огорчила её не столько сама пропажа, сколько то, что повинен в этом был вроде бы я. Но мне-то было ясно, что виноват тут тот шкет-коллекционер. Я его потом не раз уговаривал вернуть похищенное, но он отнекивался, отпирался, отвирался. Так и не вернул...
Годы шли, клубились события. Пропажа была забыта и матерью, и мной. И вдруг — эта находка! Это было так странно, так неожиданно, что я даже не обрадовался. Удивление было сильнее радости. Где все эти годы таилась эта печать? Через чьи руки она прошла? Почему она очутилась на булыжнике именно сегодня? Быть может, Бог узнал, что меня прогнали с работы, и решил сделать мне утешительный подарок?.. Странная компенсация... Мать, когда я вручил ей эту печать, тоже была скорее озадачена, нежели обрадована.
Шло лето 1931 года. За спиной у меня было семь классов, — первая ступень школы. Надо было выбирать путь в своё будущее. И я, после недолгого раздумья, решил, что вторую ступень, то есть восьмой и девятый классы, кончать мне не нужно, что осенью я пойду учиться в фабзавуч, — стану фабзайцем, как тогда в шутку именовали учащихся ФЗУ. Когда я поведал матери об этом своём скоропалительном, но твёрдом решении, она была весьма огорчена. Чтобы утешить её, я принялся доказывать ей, что если я даже и окончу, с грехом пополам, девятилетку, то на экзамене в ВУЗ всё равно провалюсь, ведь я очень слаб в математике. Из-за математики этой окаянной меня ни в какой ВУЗ не впустят, даже в самый гуманитарный.
Конечно, дело тут было не только в математике. На моё решение повлиял целый сплав причин. Кроме арифметическо-математически-алгебраического страха, был тайный страх, что меня не примут в ВУЗ из-за моего дворянского происхождения. И при том, честно говоря, я тогда не представлял себе, кем я могу быть. Ну, предположим, благополучно окончу девятый класс, — но в какой ВУЗ держать мне экзамен? А ФЗУ — это дело ясное. Я стану рабочим, мастером. Быть рабочим, пролетарием тогда было почётно, куда почётнее чем ныне. И почёт нисходил не с бюрократических вершин, — нет! Уважением к промышленному труду была пронизана вся тогдашняя действительность. И хоть был я легкомысленным парнем, трепачом изрядным, но романтика технического труда владела в те годы и моей душой. А ещё ФЗУ меня тем прельщало, что там я сразу начну получать стипендию, — и вроде бы стану человеком самостоятельным.
Как ни странно, но из памяти моей выпали все предварительные хлопоты, связанные с поступлением в фабзавуч. Но помню, что выбор места учёбы зависел не от меня, а от Её Величества Биржи Труда, которая находилась на Кронверкском (ныне имени Максима Горького) проспекте, рядом с Сытным рынком. И никогда не забыть мне того дня (мысленно я именую его Биржевым днём), когда в первом этаже этого массивного здания, в небольшом зальце с огромным окном, подошёл я к деревянной, окрашенной в зелёный цвет перегородке. В ней было окошечко, и за ним сидела молодая женщина с родинкой над правым глазом. Она вручила мне зеленоватую бумажку — направление в Учебно-химический комбинат имени Менделеева; такое громкое наименование носил фабзавуч, где мне предстояло учиться.
Я был неприятно удивлён. Я почему-то ожидал, что меня направят туда, где учатся иметь дело с металлом, а тут какая-то химия... Но спорить было бесполезно. К тому же сразу возникла утешительная мысль: химия — наука таинственная, многообещающая. Вот окончу этот фабзавуч, пойду работать на химический завод — и вдруг, в процессе работы, нарвусь на неожиданную великую удачу: открою формулу универсального антигаза. При помощи этого могучего химиката можно будет обезвреживать все ядовитые газы, даже иприт и люизит. Вот где, быть может, ждёт меня всемирная слава!.. Напомню читателям, что в том году ещё никто не знал, будет ли война, и если будет, то с кем. Но многие были уверены, что ежели она когда-нибудь начнётся, то неприятель обязательно пустит в ход отравляющие вещества. На уроках военного дела нас старательно учили пользоваться противогазами, и даже маршировать в них. А все взрослые в обязательном порядке осваивали эту науку на производстве, в учреждениях, в вузах, и тренировке уделялось так много внимания, что возникла ехидная поговорка: «Не страшен газ, а страшен противогаз».
Из двери Биржи Труда я вышел другим человеком. Вошёл туда Вадькой-Косым, вошёл, можно сказать, никем, — а вышел оттуда Будущим Химиком!.. Впрочем, это я сейчас так пишу о себе тогдашнем, а тогда я ощущал какой-то подъём духа, словами невыразимый. Однако в этот праздник души вторглось будничное опасение: ведь и в ФЗУ надо держать экзамен, а в математике я слабак. А вдруг — завалю?.. Нет, выдержу! Выдержу! Выдержу! — заверил я себя. И на самом деле, когда настал день этого экзамена, я все предметы сдал успешно. Но должен признаться, — очень несложным было это испытание; у меня осталось впечатление, что экзаменовали нас только для проформы. Потом ребята говорили, что в том году был большой недобор, принимали всех. И медосмотр прошёл для меня вполне благополучно, — а я-то опасался, что на мой слабый левый глаз обратят внимание.
Тот Биржевой день впечатался в мою память не только главным для меня событием, но и многими второстепенными впечатлениями. Помню, как с несвойственной мне аккуратностью сложил я вручённую мне бумажку, положил её в карман, а затем чинной походкой вышел из Биржи и зачем-то направился в сторону Госнардома. Из тамошнего сада, с американских гор, доносился негромкий скрип вагончиков, а порой — людские взвизги. Многие девушки, на самом деле вовсе не нервные и не трусливые, считали своим долгом повизжать, когда вагончик мчится под уклон, — иначе и катание не в радость.
Сад Госнардома был тогда очень у питерцев популярен, — недаром у Заболоцкого сказано: «Народный дом, курятник радости, Амбар волшебного житья...» В саду этого курятника радости было много аттракционов, в том числе и очень почитаемые молодёжью американские горы. Сидя в открытом вагончике рядом с девушкой (даже с такой, с которой недавно познакомились), вы — в тот момент, когда вагончик круто устремляется вниз, — имели полное моральное право легонько обнять её, якобы беспокоясь за неё и оберегая от опасности. Горы эти сгорели за несколько лет до войны, но были быстро восстановлены к следующему сезону. А во время войны они снова сгорели, и на этот раз — навсегда. Помню одну осеннюю ночь 1941 года. Я с винтовкой стоял на посту у аэродромного огнесклада, а над Ленинградом всё небо было во вспышках: зенитчики отражали воздушный налёт. Вскоре стало видно большое зарево. На другой день кто-то из нашей роты сказал, что сгорели американские горы. Тогда это известие прошло как-то мимо моей души, — а теперь, на склоне лет, вспоминаю об этой потере с грустью. Сколько доброго веселья подарил когда-то питерцам этот замысловатый аттракцион! Если бы люди умели чувство радости выражать и подытоживать в точных психологически-математических единицах, то тут бы колоссальные, астрономические числа получились!