Старик даже прослезился! А затем, лукаво подмигнув мне, сказал:
— Слушай меня, дочка! Ты мне говорила, что дом, мол, сгорел и пробираешься к сродственникам. Так вот что я тебе скажу: погорельцы своих вещей не раздаривают! Что из огня спасли, за то еще как держатся, ой-ой! Но если ты все же к сродственникам добраться рассчитываешь, то не ходи днем по большой дороге! Там и заставы, там и патрули. Все те, кто не хотят на фронт попасть, все они из кожи вон лезут, чтобы подозрительных вылавливать. Долго ли тут до беды? Так вот: как светать станет, ты сворачивай с тракта на ту свертку, где сена иль соломы натрушено. Она тебя и доведет до риги иль навеса, а там — остатки сена иль соломы. Вот и отдыхай до самой ночи! Никто не потревожит: теперь распутица, снег смяк, кони проваливаются — никто возить не будет! Можешь спать спокойно. А и ночью: случись навстречу машина или что, ты через канаву сигай — и за сосну! И в Мельникове через Обь не ходи. Подымись к югу, до Воронова. Оттуда на Томск — проселком. Так-то вернее будет.
Не все советы, которые я получала, были разумные, но в том, что я этому совету последовала, мне не пришлось раскаиваться.
Все дороги, по которым я шла, могли привести меня к одному из двух: к могиле или к тюрьме. Важно было лишь одно: отодвинуть развязку на как можно более отдаленный срок.
С легким сердцем пустилась я в путь. Может быть, оттого, что цель, которую я себе поставила — визит к польскому консулу в Томске, — была близка, а может быть, и оттого, что в рюкзаке была котомка с почти настоящей пищей: пригоршня жареного гороха, вяленая рыбина и картуза два печеной картошки.
Даже в амплуа бродяги остаюсь хозяином
Попутно я делала открытия.
Я привыкла с любовью и уважением относиться к рабочему инвентарю: ни плуг, ни борона, после того как они сделали свое дело, не оставались под открытым небом, а о сеялке, жатке и тем более молотилке и речи быть не могло!
Высушенные, смазанные, покрашенные, помещались они в подкатном сарае, и я следила, чтобы в дверях или крыше не было щелей.
Каково же было мое удивление, когда, добравшись до первого тока, куда я свернула днем, чтобы выспаться, я увидела остатки соломы, растоптанную мякину, груды прогнивших отходов и молотилку — старинную, добротную, тяжелую, стоящую под открытым небом!
Не то что сарая или хотя бы навеса — просто крыши из досок или соломы над ней не было. Внутри полно снега.
Металл ржавеет, дерево коробится… С сеялки даже сошники не были сняты.
Первый раз, увидев подобную бесхозяйственность, я не могла глазам своим поверить.
В дальнейшем я часто видела и не такие формы головотяпства. Боюсь, что и настоящее время, почти четверть века спустя, я все еще продолжаю делать подобные «открытия», которые теперь уже никак невозможно ни объяснить, ни оправдать.
Тогда я очень многое объясняла войной, пока не убедилась, что причина еще более глубокая и беспощадная и кроется в самом жизненном укладе.
Впрочем, можно удивляться совсем другому: зачем было возмущаться отношением к техническому инвентарю, когда я еще совсем недавно могла изучать отношение к живому, двуногому инвентарю — людям!
Понятно, ночью ходить по большой дороге безопасней, чем днем, но до чего же осточертело, завидев вдалеке фары машины, подбирать юбки и скакать через кювет. Я знала, что машину не остановят, даже если меня заметит представитель власти, едущий на ней. Открыть стрельбу может, но остановить? Нет! Ведь бензина не было; машины пользовались газогенераторами на березовых чурках и с трудом стартовали.
И все же, поскольку по мере приближения к Оби почва повышалась, трясины исчезли, леса поредели и появились большие площади распаханных полян, я решила расстаться со ставшим беспокойным большаком и идти на Вороново це?ликом, по азимуту. То, что я наблюдала по пути, повергло меня в недоумение: оказывается, хамское отношение к инвентарю — явление повсеместное. Повстречала я даже трактор, торчащий из грязи, как какое-то надгробие. Тамошние поля напоминали какое-то кладбище сельхозтехники. Даже моему неопытному глазу было заметно, что на этом кладбище уже успели помародерствовать любители запчастей, предвидя возможность в будущем с выгодой их продать. Но наиболее печальную картину увидела я в самом Воронове.
Я слыхала (вернее, читала в газетах, еще дома), что в Вороново есть Дом престарелых, и притом образцовый.
Большие двухэтажные бараки казарменного типа. Выглядят они уныло, зато очень просторные. Но неужели это сами престарелые так бодро суетятся у подъезда? И откуда там дети? Да и вообще я не вижу тут стариков.
Ответ на этот вопрос я получила, войдя в один из домов, должно быть — сотрудника этого учреждения. Вошла в другой, в третий… И всюду та же картина: в нежилой горнице устроено что-то вроде стойла. Невысокая перегородка разделяет комнату (иногда отделяет только угол). А за перегородкой на неопрятной, скудной соломенной подстилке. Нет, я не могу назвать этих призраков людьми! Мужчины это или женщины? Больше всего были они похожи на больных обезьян из неблагоустроенного зверинца. Сходство дополнял запах, присущий зверинцу: смесь запахов мочи, плесени и больного, к тому же старого, тела.
Говорят, самый счастливый возраст — это когда дети в одних трусиках резвятся на берегу моря и еще нельзя отличить мальчиков от девочек. И, безусловно, самые несчастные человеческие существа — это одинокие человеческие обломки, загнанные за перегородку на грязную солому. В этих неестественно маленьких, сгорбленных фигурках, замотанных в лохмотья неопределенного покроя и неописуемого цвета (не говоря о запахе), нельзя было отличить стариков от старух. Простоволосые старухи; старики, замотанные в рваные женские шали; покрытые пухом, будто паутиной, лица и лысые черепа. Все худые, все беззубые, с гноящимися глазами.
Ужас! Ужас! Ужас!
В четвертый дом я заходить не стала. Стоя посреди просторной площади, собиралась с мыслями. Но мысли разбегались, и перед глазами стоял сгорбленный, покрытый платком старик, протягивающий дрожащей рукой жестяную кружку и почти беззвучно шамкающий беззубым ртом:
— Воды бы мне, кипяточку…
Впоследствии я узнала, что стариков распихали по частным домам, а бараки отдали беженцам с Украины. Война ударила по всем, но почему-то мне кажется, что самый глубокий ужас — это беспомощные, обезьяноподобные фигурки в человеческом зверинце.
Я поспешила покинуть этот поселок. На опушке леса увидела какой-то не то подвал, не то разрушенное овощехранилище. Не без труда протиснулась я в эту развалину. Ярко светила луна. Было холодно и жутко.