Но вернемся в вестибюль и в первый день.
Появляется Зинаида Ивановна, тощая, немолодая женщина с остренькой мордочкой и узлом на затылке. Она почтительна с директором, любезна с моей матушкой и, взглянув на меня, сразу же гладит по голове. Глаза ее излучают удовольствие, и она вся расцветает, увидев такое создание, как я.
Через неделю, когда я уже как-то освоюсь в новой обстановке, она взглянет на это создание оловянными глазами и брезгливо скажет: «Выйди за дверь. В следую-
щий раз, если ты опять будешь пускать бумажных голубей, я отправлю тебя домой и вызову твоих родителей».
Так будет через неделю, но сейчас она, видимо, обворожена моим умом и воспитанностью, хотя эти качества я еще не успел проявить. Поэтому я немедленно начинаю чувствовать к ней нежность, пристрастно закрывая глаза на то жеманство, с которым она себя держит и которое, будь я постарше, сразу же сказало бы мне, что перед нами старая дева.
Зинаида Ивановна — руководительница той группы, в которую я попадаю. Она берет меня за руку и проявляет намерение оторвать от родной матери. И вот тут я чувствую, как мне близка и необходима мама, та самая мама, которой я так дерзко, невоспитанно, желчно и несправедливо отвечал, когда мы собирались и она посоветовала мне пользоваться носовым платком, а не тянуть носом.
Я бросаю на маму взгляд, полный тоски, и, что самое волнующее, встречаю такой же. Но поздно. Мы уже на разных берегах. Отныне мать теряет надо мной свою безраздельную власть и знает это. Она передает сына в чужие руки, и это пугает ее. Она искусственно улыбается и прощально целует меня.
Упорно глядя вниз набрякшими глазами, я поднимаюсь по лестнице, влекомый становящейся все более жесткой и нетерпеливой рукой Зинаиды Ивановны. Зинаидихи...
В школе я как-то по-иному увидел девочек. Да, я помню недосягаемую Мусю и свойскую Таню. Но они, да и все прочие, мною воспринимались однопланово: плохие, хорошие, веселые, скучные. А тут...
Одновременно примитивные и загадочные, неинтересные и притягательные. Существа, на которых даже не стоит смотреть и ради которых меняешь свое поведение. Начинаешь почему-то ходить на руках. Или дерешься на переменках с Генкой Беловым. Прыгаешь сразу через несколько ступенек и вообще рискуешь жизнью, коверкая при этом свое мировоззрение.
Казалось бы, в чем причина? Подумаешь, какие-то две жалкие косички, вздернутый, пятнистый от веснушек нос, редкие брови, да и вообще, брови ли это? Узловатые коленки. Согласитесь, тут все достойно самого откровенного мужского презрения. Но...
Но косички шелковисты и изысканно перевязаны воздушным, словно гигантская бабочка, бантом. Носик прозрачно чист, забавно вздернут, и веснушки на нем аккуратно рассыпаны. А глаза смотрят так вызывающе, что хоть и дразнишь их владелицу, когда находишься в буйном содружестве с прочими мальчишками, но как только остаешься с ней наедине, становишься от застенчивости глуп. Покрываешься багровой краской, но согласен почему-то выдержать мучительную пытку от совместной прогулки до ее дома.
Попав в школу, я неминуемо стал презирать всех девчонок, а наиболее привлекательных в особенности. И, само собой, сразу же «вляпался». В кого? Хм, стыдно признать — во многих, а в самую хорошенькую особенно.
Я так останавливаюсь на этом, чтобы было ясно, какую травму нанес мне тот факт, когда вскоре после моего поступления, на глазах у всего класса, сзади лопнули мои штаны.
Сколько пагубных случайностей должно было произойти, чтобы возникло это позорное событие! Казалось бы, все сначала шло мне на пользу. Меня посадили за парту с Наташей Александровой, той самой Наташей, из-за которой старшеклассники на переменках слонялись у наших дверей.
Наши учебники лежали тоже рядом, а потому руки иногда соприкасались. То же происходило, когда мы макали ручки в чернильницу посередине. Иногда мы глядели друг на друга. Например, когда передавали промокашку. То, что я поглядывал на нее, в этом не было ничего удивительного. Но вот почему она иногда бросала на меня взгляд, в этом таилось нечто странное. Какого бы ни был я о себе лестного мнения, однако вполне сознавал, что не заслуживал столь частых, а главное, долгих ее взглядов.
Итак, я сидел с Наташей Александровой, и в те годы это было максимум, о чем я смел мечтать. Физическая сторона отношений тогда для меня не существовала. А когда я узнал о ней позже (со слов сверстников), то она показалась мне тягостной. Я никак не мог понять, зачем люди решаются на этакое. И по зрелом размышлении пришел к выводу, что никогда не снизойду до такой нелепой условности, а ограничу свою любовь только взглядами и пожатием рук.
Увы, это оказалось одним из тех решений, которые мы с твердостью принимаем, когда нам ничего не стоит их выполнить. И нарушаем при первой же потребности. Кроме того, я тогда еще не понимал, что волнение, которое чувствовал, прикоснувшись к руке Наташи, уже на пути к греховной стороне любви.
Но вернемся к тому, что, сидя рядом с Наташей, я иногда усиленно елозил, а потому умудрился зацепиться штанами за гвоздь на краю сиденья. А тут вдруг учительница задала вопрос, на который я, зная на этот раз ответ, вызвался отвечать у доски. Однако не успел я начать смело постукивать мелом, как услышал легкое оживление в классе, которое учительница даже попыталась пресечь.
И лишь повернувшись ко всем лицом, я заметил, что мужская половина откровенно давится от смеха, а женская якобы стыдливо прячет глаза. Однако и тут я ничего не понял, тем более, что учительница, сидевшая боком, меня похвалила и предложила сесть на место. И только ощутив неожиданный холод в известном месте, я оценил свой позор. Скажу прямо, мне даже сейчас тягостно это вспоминать.
Я сидел за партой, но это уже был не я, а лишь мое тело. То самое, что, наверное, бесстыдно сверкало, когда я вертелся у доски. Что до моей души, то она неизвестно где в это время пребывала. Изредка до меня доходило, что радом сидит Наташа, и я даже боялся повернуть к ней голову. А мысль моя вертелась вокруг одной проблемы: как я пойду домой?
И тут вдруг я заметил на черной поверхности парты английскую булавку. Я понял — это спасение. Но это также означало, что рухнула надежда, будто она свершившегося не заметила.
He глядя ни на кого, я взял булавку и, чуть приподнявшись, постарался незаметно, не вонзая ее в себя, ликвидировать прореху.
Не помню, как дошел до дома, но там все были так поражены моим пришибленным видом, что даже мама, зашивая штаны, не сделала ни одного замечания.
Тихо и скорбно я отошел ко сну, еще долго ворочаясь и заново переживая свое пребывание у доски. В ту ночь я понял, что отныне уже не буду никогда знать, что такое спокойный сон и безмятежная жизнь. Однако утром почему-то почувствовал, что жизнь не только продолжается, но даже не потеряла своей прелести.