Художник молча лежал и не двигался: он был поражен. Этого он никак не ожидал.
— Что это запахло дымом? — вдруг забеспокоился Лерон. — Да ведь вы уронили сигарету! Смотрите — вот дыра в покрывале. Ну, отодвиньтесь же в сторону! Эх, вы…
Но ван Эгмонт лежал неподвижно, какая там дыра в покрывале… он переживал еще одно падение с небес…
— Значит, в моем носу обнаружилась новая золотая нить, — мрачно проговорил он.
Лерон хлопотал вокруг постели. На хрустящей белой простыне, принесенной только вчера Адриенной, зияла черная зловещая дыра.
— Хотите воды? Или сделать бутерброд?
Художник молчал.
— Вы хотели стать новым Морелем, — начал снова Франсуа Лерон после некоторой паузы, — жизнь едва не предоставила вам такую возможность. Вы могли бы сыграть роль нового Мореля — добросердечного простака, использованного подлецами для своих преступных целей.
— Когда это?
— Когда капиталистическая агентура сделала вас героем, фальсифицировав вашу книгу, написанную гуманным болтуном. Ваша книга едва не стала водой на мельнице колониальных живодеров.
— Африка описана объективно и честно, — отрезал из-под повязки художник. — Описание Сахары и Конго — правда. Слышите, правда!
— Не сердитесь, мсье ван Эгмонт. Лучше вдумайтесь в то, что я вам сейчас скажу. Правды для искусства мало.
— Правды мало? Правды?
Ван Эгмонт даже приподнялся.
— Лежите, лежите! Будем говорить спокойно. За тысячи лет своей истории искусство всех времен и народов никогда не удовлетворялось только правдой, потому что она — лишь само собой подразумевающаяся основа художественного произведения, ну нечто вроде строительного материала для дома. Чем он прочнее, тем прочней и постройка. Это ясно. Но человек на груде кирпичей не живет, ему нужен дом. А вся постройка в целом возводится сознательным отбором материала для произведения и его эмоциональной окраской. Раз так, то этот прием всегда включает в себя вольную и невольную его политическую оценку.
— Не всегда!
— Всегда! Назовите произведение любого великого творца, которое не заключало бы в себе какую-то политическую оценку существующего порядка. Ну назовите! Гёте, Бальзак, Шекспир, Данте, Сервантес, Толстой… Ну кто еще… Все они сказали свое политическое credo, и они все стояли на стороне нового, прогрессивного для своего времени.
Но ван Эгмонт не сдавался.
— Ваш Стендаль говорил, что писатель — это человек, идущий с зеркалом по большой дороге. Слышите: с зеркалом! Что мимоходом отражается в нем, то и видит писатель.
Лерон покачал головой.
— Так Стендаль говорил, а писал-то он иначе: почитайте-ка его книги! Похож он на равнодушного прохожего? Как бы не так! Он действительно шел с зеркалом в руках, но вертел его так, чтобы ловить отражение не случайного, а типичного для своей эпохи, и такого, что учило бы читателя, толкало бы его к мыслям о лучшей жизни. А русский классик Чехов говорил, что тот, кто ничего не любит и никуда не зовет, не может быть писателем. Поняли? Не может! Если наши кривляки-формалисты вместо имеющих смысл картин выставляют бессмысленную мазню, то вы думаете, что их искусство бессмысленно? Ошибаетесь, дорогой мой, ой, как ошибаетесь! Эта мазня имеет смысл, при этом политический: она отрывает зрителя от осмысливания окружающего. Бессмысленное искусство — это реакционное и вполне осмысленное искусство. Западня для дурачков и хорошо оплачиваемое предательство.
Ван Эгмонт лежал и смотрел на горячо говорившего старого моряка. Внутренне он очень хотел бы возразить, но аргументов не находилось. Он одновременно злился и был рад этой беседе: рад тому, что Лерон его бил.
«Полезная порка», — думал он, когда оставался один.
— В наше время призыв к хорошему и передовому означает для искусства его партийность, его классовость. Вы недавно говорили с представителями всех наших партий. Чему хорошему может научить французский народ Блюм, Сарро или де ля Рок? Куда они зовут французский народ? Вы против моей классовости? Кто они? Бесклассовые, внеклассовые или надклассовые проповедники? Великие творцы всех времен и народов говорили только от лица определенного класса, и для своего времени они звали к передовым идеалам, которые всегда оставались все же только классовыми идеалами. В наше время трудящиеся являются носителями передовых идей, а сознательным их выразителем — Коммунистическая партия. Хотите делать добро — становитесь коммунистом, вне коммунистической идеологии делать добро невозможно.
— Можно быть прогрессивным, оставаясь вне коммунистической идеологии и внутри капиталистического общества.
— Хо-хо-хо! По этой части у вас богатый опыт: вспомните свою картину и книгу. Вам этого мало?
Ван Эгмонт молчал. Потом сказал:
— Картина и книга, по-вашему, — ревизионистская вылазка в искусстве? У вас и такой термин в ходу? Признаю. Я по неопытности попался на удочку прохвостов. Но пересказ вашей программы в живописи или литературе — это сплошная скука. Это бездарность. Это сектантская и догматическая вылазка в искусстве — есть и такой термин, заметьте себе.
— Мы не хотим пересказов. Мы желаем показа в искусстве мыслей и чувств наших современников, людей, которые стоят за мир, за радость, за человечность, за великую и окончательную правду жизни, которая не может быть ничем иным. Станьте коммунистом, откажитесь от себялюбивого ограниченного индивидуализма. Всерьез повторите себе ваши собственные же слова, что мое только там, где наше! Поднимитесь над черным и серым бытом буржуа и мещанина, бросьтесь навстречу будущему и постарайтесь увлечь за собой других. Тогда в наше время вы станете творцом грядущего, то есть бессмертным, и вы навсегда воплотитесь в будущей радости жизни. Независимо от того, какая длина проведенной вами черты, ибо бессмертие не измеряется на вес или длину.
Ван Эгмонт смотрел на говорившего снизу вверх, слушал и боялся шевельнуться: ему казалось, что он видит чудесный сон и не хочет просыпаться.
Франсуа Лерон вынул из кармана газету и раскрыл ее.
— Это свежая газета, слушайте, мсье ван Эгмонт. Статья о событиях в Испании. О борьбе испанского народа с германскими и итальянскими фашистами и их испанскими пособниками.
30 октября в Хетафе, к югу от Мадрида, германские специалисты по уничтожению людей убили в школе 36 детей и расстреляли 173 случайных свидетеля этого зверства. Корреспонденты буржуазных газет по этому поводу пишут следующее:
Андре Виоллис из «Пти Паризьен»: «Я видела эти крохотные трупики: одни умерли на руках у матерей, другие — в парке, третьи — при возвращении из школы. Я видела снятые с них фотографии, на которые ни одна мать не может смотреть, не испытывая смертельного ужаса: вытянувшиеся рядами маленькие хрупкие тельца, холодные, залитые кровью, — на груди этикетка с номером. Одни еще по-детски улыбаются, другие вытягивают головы с открытым ртом, как будто крича о помощи, лица третьих искажены от ужаса и боли. Я видела 173 лежащих рядом трупа, почти все женщины и старики, истерзанные трагические свидетели ужасного поступка, который нельзя ни объяснить, ни оправдать никакими стратегическими соображениями».