Кажется, ему мои попытки понравились, и мы познакомились.
Я все-таки терялся при Глазкове и не знал, о чем его спрашивать.
Мы встречались не раз. Однажды Глазков стал вдруг рассказывать о «моржах», он вообще был увлечен силой, здоровьем, шахматами. Я сидел в редакционной комнатке и что-то должен был писать. Потом я поймал себя не без изумления вот на чем. Оказывается, я сдвинул все бумаги, встал (клянусь, абсолютно трезвый) на стол и торжественно поклялся:
1. Я никогда не тренировался в моржевании. Так, иногда обливался холодной водой, и все.
2. Я обещаю прийти к любой указанной Глазковым проруби в любой выбранный им мороз, раздеться, нырнуть, сосчитать, кажется, до 15 или 20, не помню, вылезти, растереться — и не простудиться.
3. В случае, если все-таки простужусь, — возвращаю зря потраченные профилактические средства в двойном размере.
В редакцию заходит невероятное множество самых различных людей, и ни разу ни до того, ни после я себя так не вел: дело было именно в Глазкове. Потом я и сам наблюдал, как в его присутствии люди менялись и совершали поступки, которых никто, в том числе и они сами, не ожидали.
Поэт ничуть не удивился моей клятве-пари, принял ее, но, не знаю, почему все это не состоялось. Может быть, он просто не хотел, чтобы я схватил воспаление легких.
Иногда жизнь становилась безумно сложной. Тогда, в самые трудные моменты, вспоминался Глазков, и это было как действенное заклятье от ложной мудрости и от страха. Призраки разбегались при одном упоминании о нем.
Меня, помнится, ужасно занимало, что поэзия, даже самая замечательная, оказывалась бессильной в жизни, в быту, и даже Пушкина не могла уберечь от неудач в любви, как, скажем, в случае с Олениной. Просто руки опускались, когда подумаешь об этом. Но Глазков и здесь был чуть ли не единственным известным мне исключением. Он в такой ситуации написал стихи, как будто и не знал, что это не помогает никогда. Стихи получились очень смешными и очень искренними, а самое главное — подействовали.
Однажды я читал его новые стихи. И вдруг меня остановили строки о парусе (кажется, он срезал там тонкий слой ветра). Такая изысканная метафористика — и здесь? Я поднял глаза на автора.
Он, кажется, ждал моего изумления и радостно улыбнулся, когда его увидел:
— Да, — сказал он с важностью, — это мне несвойственно.
Оказывается, он писал не просто «как рожден», он выбирал, он видел и другие возможности… Это было очень интересно и еще что-то добавляло к знанию о нем.
Он умел упрощать самое запутанное. Причем упрощать — не искажая. К тому же то, как делал это он, было абсолютно свежо, очень наглядно и просто, но почему-то никому, кроме него, не доступно.
Брехт любил упрощать самые сложные социальные узлы, и это потрясало всех, кто сталкивался с ним. Глазков не выбирал узлов, упрощал всякие — семейные, бытовые, поэтические, социальные.
Учителем поэзии для меня он так и не стал. Это, наверное, невозможно. «Каждый пишет, как он дышит». Но учителем жизни — стал, и, слава богу, не для меня одного.
Его абсолютная уверенность, что понять и назвать можно все на свете и что это совсем даже не трудно, — обещает какую-то другую жизнь, иные человеческие отношения. Поэтому для меня Глазков еще и своеобразный утопист, один из самых обаятельных в этом ряду дон-китохов.
А кончить я хочу его посланием, не единственным ко мне, но, увы, последним. Он увлекался акростихом. Бывают, оказывается, такие строки, которые не нуждаются ни в подписи, ни в адресате, их невозможно подделать и не придумаешь, как комментировать. Вот они:
Стихотворцев тысячи в столице,
А поэтов только единицы.
Шахматист достоин славы, чести,
Если он действительно гроссмейстер.
Авторство одолевает варварство.
Радостно, коль побеждает авторство.
Осуждать не следует новаторства,
Надо расширять его границы.
Очень часто истина освистана —
Все равно восторжествует истина,
Утвердится, чтобы сохраниться.
Юрий Окунев
Нет Ксени Некрасовой, нет Коли Глазкова
Поэзия стала бедней от такого:
Нет Ксени Некрасовой,
Нет Коли Глазкова…
Ее — не себя — им хотелось прославить,
Пред ней не могли ни хитрить, ни лукавить.
Молились, как идолу, ей сокровенно
С языческой верою самозабвенной.
И сердце к ее алтарю приносили.
Взамен для себя ничего не просили.
Жила наша Ксюша безденежно, бедно.
Но голову гордо несла и победно.
И было признаньем и неба наградой,
Когда нас одобрить она была рада.
Мучительным, страшным казалось паденьем —
За что-то ее получить осужденье.
Но некие спрашивали надменно:
Какое блаженство нашли вы в блаженной?
О, нет, не скажите. Тут мудрость наитья.
И только лишь в нем все прозренья, открытья.
Ведь в древности люди в такой вот, как Ксеня,
Искали пророчество, даже спасенье…
…Порою услышишь шутливую фразу
Но в тайну глубин ее вникнешь не сразу.
Вот Коля Глазков, в суете повседневной,
Однажды сказал мне, что он — Агамемнон.
— Не веришь? (Мне что-то тогда помешало
Ответить… ведь был «председатель земшара»,
Был Хлебников… жил он в «чинах» не освоясь,
И вел он свой вечный поэзии поиск.
А тут — Агамемнон…) — Не веришь?.. Не надо…
Прощай!.. — Озорная насмешливость взгляда.
Теперь, постигая всю горечь потери,
Кричу вслед ушедшему: — Коля! Я верю!
Я вник: новизну ты принес вечной теме:
Лишь тот царь царей, кто поднялся над всеми
Уродствами чувства. И злоба, и зависть,
И ханжество — где-то внизу там остались,
Вся низость, все жалкое, в чем-то смешное,
Вся суетность — это несчастье земное.
Встречал ты с иронией и сожаленьем.
Царил! Вот и смысл твоего воцаренья.
Мудрец! Хоть и слыл средь людей балагуром, —
Все письма твои, все твои каламбуры
Читать, перечитывать снова и снова…
Нет Коли Глазкова, нет Коли Глазкова!..