Она входит в дом через кухню — все вроде бы в порядке, убрано. Она проходит в просторный холл, снимает форменное пальто и осторожно освобождается от накрахмаленной наколки сестры милосердия. Приглаживает темно-русые волосы, ставит свой маленький саквояж на стул и поворачивается к гостиной, купающейся в лучах весеннего солнца.
В дверях стоит Анна, опираясь рукой о косяк. Веки набухли от слез и ночного бдения. Волосы небрежно зачесаны назад. На ней пальто, под ним виднеется чесучовая блузка и синяя юбка с заметным пятном чуть выше колена.
Мэрта не может сдержаться, изумление опережает тактичность, и она восклицает приблизительно следующее: «Но Анна! Ты здесь? Я думала, ты уехала вчера утром!» Потом, резко оборвав себя, она подбегает к Анне и обнимает ее. Анна не сопротивляется, она закрывает глаза, руки повисли как плети. Женщины опускаются на пол. Они ничего не говорят — ни слез, ни объяснений. Мэрта держит несчастную в своих объятиях, они сидят, тесно прижавшись друг к другу, на голом паркетном полу, исчерченном квадратами солнечных лучей. Спустя какое-то время Мэрта спрашивает — очень осторожно, — звонила ли Анна матери и предупредила ли ее, что задерживается. Та слабо кивает: да, звонила, звонила еще в понедельник утром.
После этой произнесенной бесцветным голосом фразы наступает длительное молчание. Наконец Мэрта предлагает Анне ненадолго прилечь и говорит, что ей наверняка не помешает чашка чая. Анна говорит, что ей холодно, но позволяет отвести себя к дивану. Она падает ничком, отвернувшись, рукой прикрывая лицо. Мэрта накрывает ее пледом министерши. Анна не отвечает на вопрос, хочет ли она выпить чаю, — она заснула.
Ближайшие часы Мэрта хлопочет возле спящей. Ставит чашку заваренного на травах чая с медом на стул в изголовье. Наспех проверяет второй этаж и спальню. Везде тщательно прибрано, в громадных полутемных комнатах нет ни следа движений или чувств. Чемоданы Анны стоят возле двери. Шляпа снята с полки. Вероятно, Анна собиралась уехать, но ей изменили силы.
В три часа дня вторника Анна просыпается и направляется, чуть пошатываясь, в туалетную комнату. Она долго мочится. Потом умывается холодной водой. После чего пьет приготовленный Мэртой чай, сидя прямо, как маленький больной ребенок, решивший слушаться всех предписаний. Мэрта в библиотеке изучает толстенный том с двумя романами Бьёрнстьерне Бьёрнсона. Заметив, что Анна проснулась, она захлопывает книгу, ставит ее на полку, входит в гостиную и усаживается на стул возле окна. Солнце передвинулось в юго-западное крыло дома, оставив вытянутую, перегруженную мебелью комнату в полумраке.
Анна пьет чай. Она по-прежнему в пальто.
Подруга ждет.
Анна, бережно поставив чашку на стул, вытирает губы тыльной стороной ладони, вновь откидывается на мягкую спинку дивана, сбрасывает вышитые тапочки и закутывается в плед.
— Тебе все еще холодно?
— Нет-нет, все хорошо.
— Хочешь еще чаю?
— Нет, спасибо.
— Как ты себя чувствуешь?
— Вроде нормально. Правда, немного зуб болит.
— Ты проспала шесть часов.
— Сколько времени?
— Около половины четвертого.
Мэрта для верности бросает взгляд на маленькие золотые часики, висящие на тонкой золотой цепочке, пристегнутой к нагрудному кармашку форменного платья.
— Я приняла несколько порошков брома, которые нашла в ночной тумбочке министерши. Кажется, вчера вечером. Но все равно заснуть не могла. Почти всю ночь бродила по дому. Внезапно меня вытошнило, вот, на юбке осталось пятно. Пыталась его вывести, но ничего не вышло.
— У тебя есть другая юбка?
— Вроде есть.
Все темы для разговора, похоже, исчерпаны, но Мэрта терпеливо ждет. Ее пациентка зевает. Закрывает глаза.
— Тумас захотел прогуляться в воскресенье утром. Сказал, что хочет немножко побыть один. Отправился в гавань и узнал, что после обеда идет почтовый пароход в Ондальснес. Он сразу же вернулся и сообщил, что уезжает. Одолжил сто крон и уехал. А я осталась.
Анна, тихонько засмеявшись, отворачивается и задерживает дыхание.
— И что ты делала?
— Это было воскресенье, а сегодня, по твоим словам, вторник. Не знаю, все смешалось. В основном я бродила по комнатам. Вообще-то интересно.
— Ты уедешь завтра рано утром.
— Прости? Да... Уеду? Не знаю. Хотя пожалуй.
— Конечно, уедешь. Если хочешь, я провожу тебя. Присмотрю, чтобы ты села на нужный поезд и так далее. — Все-то ты решаешь и устраиваешь.
— Кандидат забыл свои ноты.
— Мы планировали, что он поиграет в церкви, вот он и взял кое-какие ноты. Но с этим ничего не вышло. Ой, больно.
— У тебя что-то болит?
— Да, зуб. Я была у зубного за день до отъезда, он вскрыл его и почистил. У тебя есть магнецил или что-нибудь еще?
— Да, в саквояже, подожди, я принесу. Кажется, я оставила его в прихожей, да, именно так. Вот он. Ну-ка посмотрим, я точно знаю, что... вот они, я же знала. На, запей глотком чая. В чашке осталось. Вот так.
Анна хватает руку Мэрты и прижимает ее ладонь к своей щеке. И бормочет что-то вроде того, что как мне, мол, повезло, повезло, потому что у меня есть подруга, она такая славная и ни о чем не спрашивает.
— Значит, договорились — едем завтра утром.
— Одно я знаю наверняка.
— И что же?
— Знаю, что поступила несправедливо с Тумасом, навязав ему эту поездку.
— Он ведь мог отказаться.
— Интересно, каким образом? Я прямо бредила ею. Нет, нет. Нет. Он, пожалуй, пытался возражать. Робко, тихо.
Вновь смех, негромкий и чужой. Анна, забравшись с ногами на пышный диван, укрытый белым летним чехлом, кладет голову на расшитую подушку. Мохнатый плед министерши натянут до подбородка. Мэрта устроилась на том же диване, ее рука лежит на закрытой пледом ступне Анны.
— Самое ужасное, самое ужасное...
— Да?
— Знаешь, что чудовищнее всего?
— Нет.
— Я видела лицо Хенрика. Ты когда-нибудь задумывалась об этом странном феномене — человек не помнит лиц, которые видит каждый день? Я пытаюсь вспомнить мамино лицо — или твое, или лица детей — и не могу. Если я вижу сон, то знаю, что мне снится какой-то близкий мне человек, которого я встречаю ежедневно. Сон говорит мне, что это так, — но лицо редко бывает тем самым, это незнакомое лицо. И вдруг, когда я бродила по дому — это было, наверное, в воскресенье вечером, потому что началось... нет, это было, пожалуй, в понедельник вечером... или?.. Не знаю. Но вдруг я увидела лицо Хенрика. И это причинило мне страшную боль, потому что это был вовсе не тот Хенрик, не сегодняшний. Не то властное, или злое, или плачущее лицо, не тот Хенрик, который жалуется или испытывает страх. Не маска. Не тот Хенрик, требующий, угрожающий или попросту глупый. Это было другое лицо, но, несмотря на это, я знала, что это Хенрик. Но вовсе не тот Хенрик, которого я любила много лет назад, когда мы были молодыми! Умоляющее, мягкое, радостное, неуверенное, исполненное любви, милое лицо! Это был не тот Хенрик. Нет, я увидела старое лицо — Хенрика-старика. Ему было около восьмидесяти. Но я видела его — раз за разом — не перед собой, не как привидение или что-нибудь в этом роде. Нет, я видела его за глазными яблоками. Картина была очень отчетливой, возникала вновь и вновь и причиняла боль. Мне хотелось захныкать, пожаловаться, но ничего не получалось. Я только смотрела и смотрела, и это было почти невыносимо. Лицо Хенрика выражало столько горя, ранимости и решимости... я ведь знаю, что он — старый ребенок. И это мне он выпал на долю. И мне кажется, что моя роль в том, чтобы наносить ему незаживающие раны. Воспаленные раны — самые болезненные. Которые всегда будут воспаленными, никогда не затянутся. И он цепляется за меня, а я пугаюсь и прихожу в бешенство, и когда он всерьез угрожает моей жалкой свободе, я наношу ему смертельную рану. Я бы, наверное, могла убить. Его. А оружие — Тумас.