В письме Адамовичу 29 декабря 1949 года Бунин шутит:
«Пишу, находясь в большой грусти. Прочел в последней „тетради“ „Возрождения“ несколько ужасных для меня строк поэта Георгия Иванова: „С тем, что Блок одно из поразительнейших явлений русской поэзии за все время ее существования, уже никто не спорит, а те, кто спорит, не в счет. Для них, по выражению 3. Гиппиус, дверь поэзии закрыта навсегда…“ [1039]
Строки эти, конечно, довольно странны: раз „никто не спорит“, откуда же взялись „те, кто спорит“? Но это „не в счет“. „В счет“ мое ужасное положение: Иванов и Гиппиус „навсегда закрыли дверь поэзии“ для меня, несчастного спорщика!
И еще так говорит поэт Иванов: „С появлением символистов унылый огород реалистической литературы вдруг расцвел, как какой-то фантастический сад…“ Тут опять оказался я в дураках: никак не думал, что была „унылым огородом“ та литература, в которой при появлении в ней символистов были „Вечерние огни“ Фета, стихи Вл. Соловьева, Лесков, Гаршин, Чехов, „Смерть Ивана Ильича“, „Крейцерова соната“, „Хозяин и работник“, „Воскресение“ Толстого» [1040].
Бунин удивлял знавших его тем, что «задор никогда его не покидал» [1041]. После него «осталось множество экспромтов и стихов „на случай“, остроумных и злых или нарочито наивных» [1042]. Ему, видимо, не понравился роман художника и писателя С. И. Шершуна «Долголиков», который похвалил Г. В. Адамович, и Бунин пишет Георгию Викторовичу 4 ноября 1947 года:
«Не раз обижали вы меня в моей молодости („Все луна светит и все гуляет Бунин-Арсеньев по саду…“) и не раз хотелось мне —
Монпарнасом погулять,
Девок взором пострелять,
Руку в юбках их потешить,
Шершуна с Пегаса спешить
И башку с широких плеч
Адамовичу отсечь.
а меж тем не мешает мне все это любить вас…» [1043]
Многое ему было дано, чтобы покорять людей. В живом общении Бунин пленял своей духовной мощью — свойство гениальных натур. Были в нем неувядавшая жизненная сила, гармоничная — и благостная и вызывающая, — и царственность, то, что так поразило его и Алданова в тяжело больном Шаляпине, посетивших Федора Ивановича на исходе дней его.
«Бунин презирал кощунство, — вспоминает С. Ю. Прегель, — но вместе с тем в нем жила языческая любовь к природе, к чувственному миру, к земле, в которую он ни за какие блага не хотел лечь» [1044]. И отстранялся от старости, считал ее чем-то противоестественным. «Ему была невыносима мысль, что Андре Жид во фраке едет на свою премьеру в „Комеди Франсез“, а он, Бунин, в халате, с трудом и неохотой добирается до столовой, где его ждут посетители» [1045]. На людях он преображался.
Вот 1947 год. «Вечер Бунина. На эстраде Иван Алексеевич. Ему холодно, он зябко потирает руки. Тут, оказывается, холоднее, чем в нетопленом зале. Но голос его начинает крепнуть, молодеть. Он читает стихи, что когда-то читал в Москве:
Синий ворон от падали
Алый клюв поднимал и глядел.
А другие косились и прядали,
А кустарник шумел, шелестел.
Синий ворон пьет глазки до донушка,
Собирает по косточкам дань.
Сторона ли моя, ты, сторонушка,
Вековая моя глухомань!
Что с того, что завтра он начнет, надрываясь, кашлять, задыхаться. Кто-то побежит в аптеку, а Вера Николаевна, с глазами красными от бессонной ночи, будет согревать воду для грелки… Сегодня это прежний Бунин. Тот, что ездил к Чехову в Ялту, а в Москве коротал с ним долгие вечера; тот, что сходил с ума от юношеской неразделенной любви» [1046].
Вечер этот состоялся 26 октября 1947 года в помещении Русского музыкального общества, читал Бунин свои литературные воспоминания. Он просил Бахраха поместить в газете «рекламу» и написал ее сам; когда Бахрах пришел, вручил ему рукопись автоинтервью, озаглавленного «У И. А. Бунина»:
«Мы застали И. А. в его кабинете за письменном столом, в халате, в очках, с пером в руке…
— Bonjour, maître[1047]. Маленькое интервью… в связи с вашим вечером 26 октября… Но мы, кажется, помешали, — вы пишете? Простите, пожалуйста…
И. А. притворяется сердитым:
— Метр, метр! Сам Анатоль Франс сердится на это слово: „Maître de quoi?“[1048] И когда меня называют метром, мне хочется сказать плохой каламбур: „Я уже так стар и будто бы так знаменит, что пора меня называть „километром“. Но к делу. О чем вы хотите беседовать со мной?
— Прежде всего о том, как вы поживаете, как ваше здоровье, чем порадуете нас на вечере, что сейчас пишете?..
— Как поживаю! Горе только рака красит, говорит пословица. Знаете ли вы чьи-то чудные стихи:
Какое самообладание
У лошадей простого звания,
Не обращающих внимания
На трудности существования!
Но где ж мне взять самообладания? Я лошадь не совсем простого звания, а главное, довольно старая, и потому трудности существования, которых, как вы знаете, у многих немало, а у меня особенно, переношу с некоторым отвращением и даже обидой: по моим летам и по тому, сколько я пахал на литературной „ниве“, мог бы жить немного лучше. И уже давно не пишу ничего, кроме просьб господину сборщику налогов о рассрочке их для меня. Я и прежде почти ничего не писал в Париже, уезжал для этого на юг, а теперь куда и на какие средства поедешь? Вот и сижу в этой квартире, в тесноте и уже если не в холоде, то в довольно неприятной прохладе.
— А можно узнать, что именно вы будете читать на своем вечере?
— Точно никогда не знаю чуть не до последней минуты. Выбор чтения на эстраде — дело трудное. Читая с эстрады даже что-нибудь прекрасное, но не „ударное“, знаешь, что через четверть часа тебя уже не слушают, начинают думать о чем-нибудь своем, смотреть на твои ботинки под столом…“» [1049]
Бунин читал многое из того, что выходило в Москве. Восхищался К. Г. Паустовским и поэмой А. Т. Твардовского «Василий Теркин». Десятого сентября 1947 года он писал Н. Д. Телешову: «Дорогой Николай Дмитриевич, я только что прочитал книгу А. Твардовского („Василий Теркин“) и не могу удержаться — прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, — это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык — ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова! Возможно, что он останется автором только одной такой книги, начнет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему за „Теркина“» [1050].