«Я долго колебался, — читал он, — у меня трое детей. Старшему — три года, младшему — восемь недель. Но никто не может меня упрекнуть в бесчеловечном отношении к своим детям: нет, я люблю своих детей и семью, но я люблю также и моих испанских товарищей и их детей».
Ван Эгмонт не стал читать дальше: он вспомнил фрау Балли и почувствовал, что краснеет. Он сам принадлежал к тому миру и цеплялся за него, хотя рядом был иной мир. Арбалет Вильгельма Телля для той Швейцарии давно стал только торговым клеймом, отмечавшим высокое качество швейцарских изделий. Но делали их руки других швейцарцев, достойных потомков легендарного борца за свободу: вот они сказали скромно свое «грюци» и поползли отдыхать после двадцати четырех часов боя. Ясные в своей человечности и простоте — твердые, преданные и честные.
— А мертвые и раненые? — перед их уходом спросил ван Эгмонт старшего.
Бородатый швейцарец обернулся, на загорелом и грязном лице светились серые глаза.
— Они там, — неопределенно кивнул он куда-то.
— Уже в тылу?
— Уже в нашем счастливом будущем.
Новый гарнизон крохотной крепости начал устраиваться, каждый по-своему, как кому казалось удобнее, пристроил под рукой свое имущество — флягу с водой, пакет с едой, патроны, перевязочные материалы. Ван Эгмонт разостлал около пулемета найденное в развалинах женское пальто и лег на него, а локти всунул в шляпу с лентами. Это казалось лучше, чем лежать на земле, прямо в грязи. Но случайно он увидел на шляпе брызги крови. Чьей? Испанки, которая когда-то ее носила? Швейцарца, бросившего свою жену и детей, чтобы с оружием в руках защищать неизвестную ему испанскую женщину? О, дружба, о, великое единство трудовых людей мира! Ван Эгмонт аккуратно сложил пальто и положил на него шляпу — пусть они будут памятником честным людям и их драгоценной крови…
Рядом находились полевой телефон и громкоговоритель городской трансляции. Они помогали коротать время: оно ползло медленно. Ван Эгмонт видел впереди только обломанные деревья, грязную траву и вывороченные камни, серую пелену тумана и мелкого дождя: оттуда с быстрым посвистом летела смерть.
Патронов не хватало, выполняя приказ, все стреляли не наобум. Выстрелы редкие, враги знают, что здесь их ждут.
После полудня посветлело, и противники увидели друг друга. С замирающим сердцем ван Эгмонт заметил далеко вдали среди серых камней голубую точку: это форменный берет фалангиста. Художник знал: такие же береты носили гитлеровские офицеры. Часа в два начался артиллерийский обстрел.
Ван Эгмонт не знал, что это подготовка к атаке, однако он сообразил, что осколки камней и воздушная волна опасны. При приближении снаряда пришлось ложиться в глубокую яму, установив пулемет на ее краю. Один из разрывов повредил провода: замолчали телефон и репродуктор. Художник выполз и соединил обрывки. Этот бой, как и любой бой, был тяжелым трудом перед лицом смерти. Художник стрелял, корректировал стрельбу своей артиллерии по телефону, тащил раненых, возился с часто заедающим пулеметом. Он просто работал и к вечеру сильно устал. Очень утешал громкоговоритель, но время шло, защитников становилось все меньше и меньше. Среди серых камней все больше лежало неподвижно распластанных тел, уголком глаза Гай видел недалеко от себя все меньше товарищей. Вода кончилась, хотелось пить. Часов в пять вечера он услышал далеко перед собой нестройный крик:
— Арриба Эспанья! Арриба Эспанья!
Это пошли в атаку марокканцы. Ван Эгмонт оглянулся — в сером тумане около пулемета он был один. В первый момент его парализовал страх: в животе что-то сжалось, тяжелыми стали руки и ноги. Это продолжалось мгновение. Ван Эгмонт вскочил и бросился назад, здоровое тело всегда хочет жить. Мимо посвистывали пули, но он бежал недолго; его путь пересекла длинная груда развалин — глыбы и комья слепленных цементом кирпичей, стоящие дыбом выгнутые железные балки. Все было мокрое и скользкое. Взбираясь на этот каменный вал, ван Эгмонт упал на камни, сильно ударившись лицом, отер впопыхах теплую кровь и хотел было бежать дальше, как вдруг с другой стороны вала из-за камней высунулось широкое загорелое лицо пожилой женщины.
— Ты куда? — басом спросила она. — А? Куда собрался?
Тяжело сопя, она грузно на четвереньках переползла через гребень вала, поднялась и помогла подняться ван Эгмонту.
— Это твой? Скорей! Они наступают!
Женщина, не пригибаясь, стала карабкаться вниз к брошенному пулемету.
— Ты что же — испугался? Эх, милый… А еще из интернациональной бригады, — она задыхалась, спотыкалась на камнях и, скользя в рытвинах, говорила отрывисто. — Я по одежде вижу. Ты, милый, запомни правило: не сдаваться и не отступать! Вокруг тебя твои товарищи. Послушай-ка!
И действительно, ван Эгмонт услышал: справа и слева от него захлебываются пулеметы. Свои пулеметы. Товарищи были рядом.
Женщина тащила две пачки длинных пулеметных обойм: они были обернуты в обрывки обоев и перевязаны разодранной на ленты скатертью.
— Это для тебе. То-то. Ну давай, давай садись!
Ван Эгмонт вставил обойму, нажал гашетку и стал водить дулом пулемета, из которого в серую мглу протянулось желтое жало пламени. И сразу страх прошел. Наспех выпустив обойму, ван Эгмонт огляделся и прислушался. Туман рассеивался, был холодный серый день. По небу ползли тяжелые тучи: набегут — сразу темнеет и начинает моросить мелкий дождь, пройдут — становится светлее. Далеко перед собой художник увидел серую равнину, по которой цепями ползли темные фигурки. Тогда не спеша, взяв правильный прицел, он стал давать короткие очереди по тем частям цепи, которые особо выдвигались вперед. Цепи залегли. Рокот своих пулеметов смолк.
— На, пожуй! — женщина вынула из кармана кусок хлеба. На плече у нее болтался подвешенный на веревочке бидончик для молока, — и молоко у меня есть. Не смотри так, верно говорю. Бери-ка, хлебни глоток. Вкусно? Это сгущенные сливки. Я их разбавила кипятком. Сливки присылают нам русские. Хорошие люди. Друзья! Братья! Мне выдали для внучки, но она уже убита. Теперь пей ты. Сливки сладкие, замечаешь?
Она быстро раскладывала обоймы. Придвинула ближе ящик с гранатами.
— Ах, эти русские…
Она торопливо перекрестилась. Ван Эгмонт искоса смотрел на старуху. В фильме «Чапаев» он видел молодую женщину у пулемета. Это была хорошая артистка — милая, чистенькая, симпатичная. На нее было приятно смотреть. Теперь рядом с ним была жизнь — некрасиво расставив ноги, в грязи сидела растрепанная седая женщина — обыкновенная испанская рабочая женщина, каких он уже видел много — с густыми черными бровями и мясистым носом, на котором торчала черная бородавка с длинными волосами. Лицо измазано грязью. Видно, она не раз падала на этих проклятых камнях. Черное мокрое платье и пестрый фартук были порваны и густо заляпаны глиной. По смуглому лицу катились капли пота.