Дальше шла сатира на американцев в Корее, там война, мы следили за линией фронта по сообщениям, и мама не отпускала меня в пионерлагерь- как бы летом и у нас война не началась. Дядя Дима по вечерам сидел на крыльце, уставя в газету сизый нос, и любовно выговаривал имена китайских генералов в Северной Корее, особенно нравился ему Пын-Дэ- хуэй, фамилию которого наш сосед произносил громогласно, на весь двор и получал укоризненный окрик его жены, тети Вали:
– Дима, здесь дети!
Наши отцы и друзья наших отцов выполняли в корейском небе, как принято теперь говорить, свой интернациональный долг, и я слышал от них то, о чем не писали газеты.
…С эстрады громкоговоритель доводил до сведения:
С трескучим шумом мчится «виллис», Владелец «виллиса» богат. За этот «виллис» уцепились Шуман, Шумахер, Сарагат.
В куплетах «протаскивались» руководители западноевропейских стран, поддерживающих американцев. Мне это было не столь интересно, потому что выступал на эстраде мой дядя Коля, мамин брат, и его программу я не раз видел на аэропортовских вечерах самодеятельности. В 1950-м он вернулся из армии, с Дальнего Востока, и отец помог ему устроиться в аэропорту – в порту, как все говорили.
Самым интересным в День авиации было катание на самолетах. Катали над городом на Ли-2, круг делали, «коробочку». За деньги, конечно. Двадцать пять рублей за билет, но таких денег тогда у нас ни у кого не было. Однако катали наши – дядя Женя Евсеев, и дядя Миша Зверев или мой отец. Они-то возьмут «зайцем», только не попасть бы на глаза строгому командиру авиагруппы Герасимову – у него фуражка хоть и всегда на глаза надвинута, и куда смотрит он, не ясно, однако замечал все, говорил громово, трубно, как бы не слыша собственного голоса, только нота «до» проходила по голосовым связкам.
Лучше не встречаться с Герасимовым на летном поле. Опасен был в День авиации еще один человек – завхоз Телешевский. Он всегда слыл большим начальником, а в этот день- особенно. С удовольствием козыряя встречным, авиаторам, завхоз был немилосерден к мальчишкам. Если Герасимов никого не удостаивал собственным взглядом, то глаза Телешевского, казалось, готовы были выпрыгнуть на тебя, как лягушки. В те годы гражданские авиаторы, как и железнодорожники, да и другие служащие, носили погоны. Пожилой лейтенант стал известен чуть ли не всему городу тем, что в праздник 25-летия республики, когда на трапе самолета появился Семен Михайлович Буденный и молдавские руководители двинулись по ковровой дорожке встречать его, Телешевский, опередив их на мгновение, вылез из-под крыла и вытянулся перед Буденным:
– Товарищ Маршал Советского Союза! Лейтенант административной службы гражданской авиации Телешевский!
– Очень приятно! – добродушно шевельнул усами полководец Первой Конной, пожал руку нашему завхозу, а вслед за ним и всем руководителям Молдавии.
…На летном поле выделялась врезанная в небо двухметровая фигура комэска Чурюмова. Илья Муромец нашей авиагруппы, он, когда влезал в самолет, казалось, натягивал его на себя, как рубаху. Чурюк, как его называли, входил в десятку лучших гражданских летчиков страны. В небе он был от Бога. А на земле не везло. В Москве под машину попал, долго лечился. В семейной жизни не склеилось. Чу- рюмов повесился. Но это случилось много позже моего детства.
Его уважали. 01казали в воздухе оба мотора, а он сумел спланировать и посадить тяжелую машину с пассажирами. Поговаривали о вредительстве, и у нас в порту стали работать чекисты.
Отец мой тоже попал в переделку. Уважение к нему я почувствовал на торжественном собрании, когда его встретили громом аплодисментов за спасение пассажиров, экипажа и самолета. В январе 1952-го отец летел из Ленинграда, и перед посадкой заело шасси, только одна «нога» вышла. С крыльца я видел, как отец делает «коробочки» над городом и почему-то не садится. Раньше «коробочка» – и приземление, а сейчас – круг за кругом. Я побежал на аэродром. Командир группы мрачно стоял на КП. Руководитель полетов, стараясь быть спокойным, по радио давал отцу рекомендации.
– Пусть убирает левое и садится на брюхо! – прорычал командир. Я понимал, что это значит. Если и не погибнет, то без ног останется.
Над зааэродромным леском показалась батина машина с одиноко торчащей левой ногой. Самолет навис над снежным полем, белым, как лица людей на КП, чиркнул колесом по взлетно-посадочной полосе, и снежный салют поднялся над аэродромом. Бросились вперед санитарная и две пожарные машины, однако не понадобились. Все были живы-здоровы, пассажиры и экипаж. Отец вышел последним.
– – Ну как, Иван Григорич!- прорычал командир группы.
– Ничего, – улыбнулся отец.
Дома он снял китель – мокрый насквозь. Ничего!
Я любил это «ничего», любил его «будем живы!» и «никаких гвоздей!». Все это соответствовало моментам, какие со мной тоже будут – были потом, когда я учился летать на планерах, прыгал с парашютом, когда, стреляя, попал в горлышко бутылки, лежащей на голове товарища – в присутствии друзей. Безрассудное дело, однако тот, на чьей голове лежала бутылка, С10ЯЛ бледный, но верил в меня. «Ничего!»
Где-то я читал, как немецкий кайзер Вильгельм, путешествуя по Сибири, угодил в безнадежный снежный буран, а возница повторял одно и то же непонятное русское слово «ничего», и они в конце концов благополучно добрались до станции. И после, в первую мировую, когда кайзеру докладывали о безнадежной военной ситуации, он произносил по-русски «ничего!», видимо, предполагая в этохм слове магический выход из безвыходного положения.
…А День авиации еще не кончился. Возле отдела перевозок узнавалось, что катает сегодня дядя Миша Зверев, наш сосед. А если он – значит, повезло, покатаемся. Подбежишь к нему- он молча покажет на место радиста в пилотской кабине.
Круг над городом, ярким, солнечным городом, который строился, и, шутка ли, за пять лет после войны поднялся. Не зря отец говорил, когда мы только приехали сюда в декабре 1944-го:
– Какой у нас будет город в 50-м году! Я видел наш город с воздуха и днем, и ночью – однажды дядя Женя взял меня и своего Славку на ночные полеты, но это когда уже отца моего не было.
Покататься на самолете – праздник, а так жизнь в поселке казалась будничной, обычной.
– Галя, твой прилетел! – кричит соседка Нина. – Валя, а твой в Минводах сидит, погоды нет!
Встречали, провожали, иногда хоронили… Как легко я пишу об этом – хоронили. А когда самого коснулось… Нет, я помню похороны каждого нашего летчика – до отца и после.
Пилота Щипачева нашли в разбитом самолете обугленного. В руке, черной, сожженной, он намертво сжал красный партийный билет. Хоронили на главном городском кладбище – Армянском, которое, наверно, потому так называлось, что в конце Армянской улицы расположено. На похоронах отец стоял в полосатой трикотажной рубахе, прислонясь рукой к старому вязу.