Самый яркий из этих мемуаристов, известный писатель Абдульхак Шинаси Хисар (1887–1963), описывает «босфорскую цивилизацию» (его определение) с сентиментальностью своего любимого Пруста и в его стиле — витиеватыми длинными фразами. Детство свое Хисар провел на вилле в Румелихисары, часть юности — в Париже, где вместе со своим другом, поэтом Яхьей Кемалем (1884–1958), изучал политологию; там же он полюбил французскую литературу. В своих книгах «Босфорские лунные ночи» и «Босфорские ялы» он стремился «на какое-то время воскресить» ту исчезнувшую самобытную культуру и воссоздать тот мир «со всем возможным старанием и тщательностью, подобно выписывающему свой орнамент художнику старинных времен».
Иногда я беру с полки и перечитываю ту часть «Босфорских лунных ночей», которая называется «Музыка тишины». Еще с утра начинаются приготовления; ночью на залитом лунным светом Босфоре появляются лодки, и люди, сидящие в них, слушая доносящуюся издалека музыку, любуются лунными лучами и игрой серебряных бликов на воде. Автор описывает весь день и длинную ночь, молчание, чувства и привычки этих людей и, каждый раз с особенной тщательностью, изысканные церемонии, которые сопровождали их жизнь. Мне нравится, читая, грустить о том, что никогда не попасть мне в этот затерянный в прошлом мир, нравится сердиться на автора за то, что он, тоскуя о прошлом, делает вид, будто в этом мире вовсе не было зла, источником которого служат ненависть, человеческая слабость, насилие и власть. В лунные ночи, пишет А. Ш. Хисар, когда музыка над лодками и безмятежным морем затихала, «в совершенно безветренную погоду по водной глади иногда пробегала легчайшая дрожь, явившаяся словно из самой глубины морской».
Во время наших с мамой лодочных прогулок мне казалось, что краски холмистых босфорских берегов рождаются не в солнечном свете, а благодаря едва заметному бледному сиянию, исходящему от крыш и деревьев, от крыльев внезапно мелькнувшей перед нами чайки, от стен полуразрушенной лодочной станции. Власть солнца над погодой и пейзажами Босфора не безгранична даже в самые жаркие летние дни, когда нищие мальчишки прыгают в воду с набережных. Ранними летними вечерами я люблю смотреть на удивительный свет, в котором сливаются красное сияние неба и таинственная темнота воды, и пытаться разгадать его загадку. Люблю смотреть, как медленно меняется цвет бурных пенящихся вод, несущих с бешеной скоростью попавшие в течение лодки — так же как удивительным образом меняется цвет нарисованного Моне пруда с кувшинками, если сделать несколько шагов и посмотреть на картину под другим углом.
В середине 1960-х я каждый день ездил в свой Роберт-колледж на автобусе, ходящем из Бешикташа в Сарыер.[24] Я любил, стоя в толпе пассажиров, смотреть, как за холмами на азиатском берегу встает солнце, и темные таинственные воды Босфора, подернутые рябью, меняют свой цвет, становясь светлее. Если какой-нибудь погруженный в печальные думы человек выйдет прогуляться по берегу Босфора ближе к концу тихой безветренной летней ночи или в туманную весеннюю ночь, когда на деревьях не шевельнется ни один лист, и будет долго-долго идти в одиночестве, не слыша ничего, кроме звука своих шагов, то, когда он дойдет до какого-нибудь мыса (например, до Акынтыбурну) или до стоящего рядом с кладбищем Ашиян маяка, и внезапно услышит в ночном безмолвии грозный шум бурного течения и в страхе заметит загадочный свет, исходящий от сияюще-белой пены, он с изумлением поймет (как в свое время я и А. Ш. Хисар), что у Босфора есть душа.
О цвете кипарисов и прячущихся в темных лощинах рощ говорю я, и о цвете покинутых, опустевших и заброшенных ялы и невесть чем груженных дряхлых ржавых судов; о стихах, которые может понять только тот, кто прожил на этих берегах всю свою жизнь, ибо говорится в них о кораблях, плывущих по Босфору и стоящих над его водами особняках; о том, каково жить среди развалин некогда великой и могучей цивилизации, создавшей уникальное, ни на что не похожее искусство; я говорю о ничего не знающем об истории и цивилизациях ребенке, которому искренне хочется понять этот мир, а еще хочется счастья и веселья; и о пятидесятилетнем писателе говорю я, о его сомнениях, печалях и радостях, которые называются жизнью, и о его опыте. Каждый раз, когда я начинаю рассказывать о красоте Стамбула, Босфора и его темных улиц, некий внутренний голос говорит мне: ты, подобно писателям предыдущих поколений, преувеличиваешь красоту своего города, чтобы скрыть от самого себя изъяны собственной жизни. Если город представляется нам красивым и необыкновенным, значит, и наша жизнь такова. Каждый раз, когда я читал у писателей предыдущих поколений описания Стамбула и его головокружительной красоты, я, конечно, увлекался завораживающим языком повествования, но в то же время вспоминал о том, что эти писатели уже не жили в том большом городе, о котором рассказывают, и о том, что они предпочитали удобства уже европеизировавшегося Стамбула. У них я научился пониманию того, какова цена способности с неумеренным лирическим восторгом петь хвалу Стамбулу — обладать ею может только тот, кто уже не живет в городе, который описывает; для того, чтобы видеть красоту вещи, нужно смотреть на нее со стороны. Если писатель, в глубине души испытывающий чувство вины за это, берется разглагольствовать о ветхости и печали своего города, то он должен рассказать и о том таинственном отсвете, который они бросают на его жизнь; а если он увлеченно пишет о красоте города и Босфора, то должен помнить и о нищете своей жизни, о том, что его времена отнюдь не похожи на те, ушедшие в прошлое, времена побед и счастья.
Когда наша с мамой прогулка (за время которой мы переживали несколько «опасных» моментов — то лодку подхватит течение, то она закачается на волнах, поднятых проходящим мимо кораблем) подходила к концу, лодочник, не доезжая до мыса Румелихисары, где течение подходит очень близко к берегу, высаживал нас в Ашияне.[25] Оттуда мы пешком шли до крепости Румелихисары, построенной в самом узком месте Босфора. Нас с братом очень занимали пушки времен Мехмеда II,[26] поставленные у крепостной стены для красоты; в их огромных стволах, в которых по ночам спали пьяницы и бездомные, валялись осколки стекла, грязные тряпки, жестянки и окурки, глядя на которые мы понимали, что великое историческое наследство Стамбула и Босфора для большинства ныне здесь живущих — нечто темное, загадочное и непонятное.
Когда мы подходили к пароходной пристани, мама показывала на стоящее рядом маленькое кафе, на мощенную брусчаткой мостовую и тротуар рядом с ним и напоминала: «Здесь раньше стоял деревянный дом. Когда я была маленькой девочкой, ваш дедушка привозил меня сюда на лето». Этот летний дом неизменно представлялся мне страшным, старым и полуразрушенным зданием, развалюхой, вполне достойной того, чтобы исчезнуть с лица земли. Первая услышанная мною история, связанная с ним, никак не выходила у меня из головы — история о дочери паши, хозяйке дома, которая жила на первом этаже, и о том, как в середине 1930-х годов ее при загадочных обстоятельствах убили воры. Мама, заметив, какое впечатление произвела на меня эта мрачная история, меняла тему: показывая следы, оставшиеся от разрушенного лодочного сарая, она, улыбаясь (но в голосе ее чувствовалась печаль) рассказывала, как однажды дедушке не понравилась приготовленная мамой еда, и он, разгневавшись, вышвырнул кастрюлю со всем содержимым из окна в глубокие и своенравные воды Босфора.