При деятельном участии Брауни мы принялись за поиски чего-нибудь, что под руку попадется, и случайно наткнулись на жабу. Внезапно оказалось, что на свете нет ничего важнее, чем обрести вожделенное чучело. Была ли она мертва, или мы ее убили? Не помню. Но не успели девочки вместе со своей матерью вернуться домой к чаю, а мы уже вскрыли жабу и вытащили кишки наружу. Нас поразило, какими крошечными, по-жабьи крошечными, были ее останки. Мы забрали шкурку домой, положили в ящик с минералами, где жаба постепенно усыхала и скукоживалась. Но тайна была так гнетуща, а наше деяние столь зловеще, что для его обозначения требовалось тайное слово. Поначалу мы остановились на Кровавой Жабе, или КЖ (радуйтесь, что вам не довелось узреть то, что видели мы!), затем, после долгих блужданий между латынью и греческим (Кен как раз приступил к греческому), вывели формулу: ФН («фонтан» — единственное слово, которое мы знали по-гречески).
В церкви, сжимая молитвенник, мы шептали друг другу: «ФН», — делясь тайным знанием, что жизнь не вечный праздник. Стоя рядом в гостиной перед приемом гостей — тщательно причесанные, облаченные в ненавидимые все душой жесткие матроски, — мы обменивались взглядами, в которых ясно читалась та самая формула. Целых шесть месяцев (чучело мы так и не набили, и усохшие останки жабы постепенно обратились в пыль) мы разделяли нашу тайну, но и сорок лет спустя упоминание магической формулы заставляло сердца двух пожилых мужчин с трубками, гадающих, что делать с собственными сыновьями, встрепенуться и забиться чаще.
4
Лучшего папиного приятеля звали доктор Уиллис, и в нашем присутствии он никогда не называл его иначе. Хотя уверен, что, оставаясь наедине, они обращались друг к другу запросто: Милн и Уиллис. Редко кто из викторианцев звал друг друга по имени. После двадцати лет дружбы Ватсон так и не стал для Холмса Джоном.
Доктор Уиллис жил на Вест-Энд-лейн. Он сотрудничал с нашим доктором Мортоном, жена которого обращалась к нему не иначе как мистер Уиллис: ее муж был доктором медицины, а доктор Уиллис всего лишь хирургом.
Доктор Уиллис был человеком порывистым и увлекающимся, ровесники его обожали. Внешне он весьма походил на персонажа «Трильби» — художника Таффи, разделяя с ним страсть к спортивным упражнениям. В своем кабинете доктор по собственным чертежам соорудил горизонтальные перекладины, и субботними вечерами близкие друзья доктора, попрощавшись с миссис Уиллис, могли там отжиматься и подтягиваться. У доктора была теория, согласно которой большинство поганок пригодны в пищу, главное — уметь их готовить, и он охотно возглавлял экспедиции в лес за грибами. Особенно зловещие экземпляры ядовитых грибов звались «чернильными», хотя вряд ли это их официальное название. Впрочем, к чести доктора Уиллиса нужно признать, что он никогда не ставил эксперименты на гостях — исключительно на собственном семействе.
Именно доктор Уиллис приобщил папу к велосипеду. Во время длинных велосипедных прогулок они обменивались размышлениями о жизни.
«Как-то раз во время прогулки доктор Уиллис сказал мне…» — папа часто начинал этой фразой свои рассказы, а мы с Кеном переглядывались, гадая, какая история за этим последует. Иногда присказка менялась: «Как-то раз я сказал доктору Уиллису…»
Должно быть, однажды доктор Уиллис сказал папе: «Употреблять в пищу поганки следует большему количеству людей», или папа заметил: «Разве природа не восхитительна?» Так или иначе, доктор Уиллис где-то прослышал — а возможно, и сам их организовал — о ботанических лекциях. У затеи оказалось около двух десятков ревностных последователей, включая папу, Кена и меня.
Мы встречались в условленном месте и дальше следовали за лектором, причем мы с Кеном старались затеряться в хвосте процессии. Однажды мы что-то перепутали — поезд, место встречи или ее дату — и провели отличный вечер на берегу реки: втроем, никаких пестиков и тычинок, только болтовня и игры на свежем воздухе. После того случая каждый четверг мы молились, чтобы что-нибудь расстроило очередную лекцию, но небеса лишь однажды вняли нашим мольбам. В тот день папа не смог нас сопровождать. Мы встретились у Хайгейт-Вудс — в месте, где нетрудно заблудиться, будь ты хоть самый страстный любитель пестиков и тычинок, и, отстав от группы, валялись на земле, гоняя гусениц, пока приближающийся голос лектора не предупредил нас, что пора уносить ноги.
Может показаться, что я питал не слишком нежные чувства к ботанике. Возможно, в тот раз нам просто не повезло с лектором. Позднее мне представилась еще одна возможность ее полюбить, ибо в Хенли-Хаус впервые появился молодой дипломированный биолог.
Как утверждает он в своей автобиографии, биологом был не кто иной, как сам Герберт Уэллс. После опубликования его выдающейся книги газетчики захотели узнать у меня, помню ли я его в те дни.
Я ответил, что обязан ему всей ботаникой, которую так и не выучил.
«Да, ответил нам мистер Милн, — писали газеты на следующее утро, — всем, что я знаю о ботанике, я обязан ему».
Герберт Джордж Уэллс — выдающийся писатель и преданный друг, и я действительно многим ему обязан. Главным образом я ценю то дружеское расположение, которое он всегда питал к моему отцу, но учительство не было его коньком. Для преподавателя он был слишком умен и нетерпелив. Лишь однажды, когда юный учитель вскрывал лягушку, ему удалось полностью завладеть вниманием класса, однако школьной жизни редко удается задержаться на таких вершинах. К счастью, в следующий раз мы встретились в школьной газете, где Герберт Уэллс пару лет разминался и накачивал мускулы перед тем, как совершить прыжок в мир литературы.
1
Лучшая часть нашей жизни проходила летом, и только благодаря летним каникулам я могу сопоставить даты. «Это было тогда, когда мы остановились в Лимпсфилде; в год, когда мы жили в Сифорде, мне отрезали волосы».
Первое лето, которое я запомнил, мы провели в Кобеме: Кобеме мистера Пиквика, или, если хотите, лорда Дарнли. 1888 год. Мне — шесть лет.
В детстве я часто болел, ничего серьезного, но уроки пропускал. Полагаю, отчасти мои хвори случались от переедания, отчасти их причиной было то, что я считался любимцем отца. Родители с радостью хватались за предлог побаловать младшенького. Так и вижу себя в большой маминой кровати, в тревоге ожидающего прихода Кена, которому велено поцеловать меня на ночь. Не то чтобы он — равно как и я — к этому стремился, однако родители отправили его «пожелать Алану спокойной ночи», и мы оба с ужасом понимаем, что поцелуя не избежать. Превозмогая отвращение, мы целуемся, Кен выскакивает из спальни, и ничего не подозревающая мама кладет руку мне на лоб, проверяя температуру. Странно, но она снова подскочила.