Этот неожиданный оборот событий совершенно изменил отношение Милля к учрежденному им обществу. Первоначально он не хотел принимать в нем деятельного участия, но теперь его самолюбие было задето, и он решил взять в свои руки руководство прениями. Первый год общество не имело большого успеха, не обращало на себя внимания молодежи, и прения были неоживленными. Но на следующий год Миллю удалось привлечь к дебатам двух превосходных ораторов консервативного направления, а собственные ряды бентамистов были пополнены выпускниками Кембриджского университета. Прения оживились; почти на каждом заседании происходили ожесточенные битвы между юными радикалами и консерваторами. О них заговорили в публике, и зала заседаний начала наполняться любопытными.
На третий год дела общества пошли еще лучше. К двум состязающимся сторонам присоединилась третья – последователи Кольриджа со Стерлингом и Морисом во главе. Эта новая партия была не менее радикальна, чем сами бентамисты, но коренным образом расходилась с ними по своему философскому мировоззрению и вела одинаково непримиримую борьбу как с консерваторами, так и с радикалами школы Бентама. Споры между этими партиями среди молодежи служили прекрасным отражением умственного движения, волновавшего в то время европейское общество. Консерваторы представляли собой реакцию, последовавшую на континенте после падения Наполеона, бентамисты – политический радикализм, опиравшийся на традиции великой революции конца прошлого столетия, а товарищи Стерлинга – новейший радикализм с метафизической окраской, стремившийся примирить религию с наукой.
Для Милля «Общество публичных прений», в котором он в течение четырех лет был деятельным членом, послужило превосходной школой ораторского искусства. От природы он не был красноречив и с трудом подбирал в разговоре подходящие выражения. Привычка к диспутам не сделала из него блестящего оратора, но развила в нем способность ясно и свободно выражать свои мысли.
Вообще, описанные общества и кружки играли огромную роль в жизни Милля. Под впечатлением общения с горячей и увлекающейся молодежью Милль мало-помалу сделался другим человеком и перестал походить на юного подвижника науки, неспособного ни к какому другому времяпрепровождению, кроме чтения книг. Потребность любви и жажда счастья – эти стремления, наполовину заглушенные в его душе воспитанием, теперь впервые пробудились в нем и подготовили тот душевный кризис, который ему вскоре пришлось пережить.
Душевный кризис в жизни Милля. – Его разочарование в системе Бентама. – Жажда новых идеалов. – Увлечение Уордсвортом. – Изменение его взглядов на значение искусства. – Сближение со Стерлингом.
При воспитании сына Джеймс Милль сделал одну ошибку, свойственную всем книжным людям, всецело поглощенным отвлеченной умственной работой: он судил по самому себе о характере и природных способностях своего сына, был мало знаком с его внутренним миром и не допускал и мысли о том, что система воспитания, пригодная для него самого, может оказаться вредной для сына. Между тем характер Стюарта был несравненно сложнее характера его отца. От отца он унаследовал любовь к труду и настойчивость в достижении намеченных целей, сильно развитое чувство долга и горячее стремление к общественному благу. Но наряду с этим в мягкой и даже женственной натуре Стюарта было много такого, чего был совершенно лишен его отец: он был способен к глубокой и бескорыстной любви, чувствовал потребность в эстетических наслаждениях, восхищался природой, был добродушным и привязчивым товарищем, легко подпадал под чужое влияние, вообще, принадлежал совсем к другому типу людей, чем его суровый и черствый отец. Воспитание, полученное Стюартом, должно было убить в нем все эти свойства, недостойные радикального философа. Но природа оказалась сильнее, – и вот в то время, когда Милль должен был выступить на жизненную арену и начать борьбу во имя того, что он признавал высшим благом, он почувствовал, что ему жить нечем.
Этот тяжелый душевный кризис, который ему пришлось пережить так рано, он следующим образом описывает в своей автобиографии:
«С того момента, как я в первый раз прочел Бентама, у меня была цель в жизни – реформировать человечество. Мои личные представления о счастье совершенно отождествились с этой целью, я поздравлял себя с тем, что мне предстоит счастливая и хорошая жизнь. Но настало время, когда я очнулся от мечты, как от сна. Это случилось осенью 1826 года (когда ему было 20 лет. – Авт.). Я был в тяжелом настроении духа, которое знакомо каждому по собственному опыту; ничто не доставляло мне никакого удовольствия, я относился равнодушно к тому, что в обыкновенное время занимало меня, – вообще, испытывал такое состояние, в каком находятся методисты от сознания своей греховности. В таком настроении я задал себе вопрос: предположим, что все мои желания осуществятся, что все изменения в области правовых институтов и человеческих мнений, о которых я мечтаю, действительно произойдут в настоящий момент, – будет ли это для меня истинным счастьем и радостью? И внутренний голос тотчас же, без малейших колебаний, ответил мне: нет. Сердце мое упало. Все основание моей жизни разрушилось: все мое счастье заключалось в преследовании одной цели. Цель эта перестала меня привлекать; какой же интерес могли представлять для меня средства? Мне казалось, что у меня ничего не осталось в жизни… Вначале я надеялся, что набежавшая туча пройдет сама собой. Но она не проходила. На другой день я проснулся с тяжелым сознанием моего несчастия. Оно преследовало меня повсюду – в обществе и во время моих одиноких занятий. Вряд ли что-нибудь в моей повседневной жизни могло доставить мне хотя бы несколько минут забвения. В течение следующих месяцев туча все более и более сгущалась. Напрасно искал я облегчения в моих любимых книгах, этих памятниках прошедшей доблести и величия, которые раньше так воодушевляли меня. Я их читал теперь без всякого чувства и убедился, что моя любовь к человечеству прошла сама собой… Я часто спрашивал себя, должен ли я продолжать жить, если моя жизнь всегда будет проходить таким образом. И я всегда отвечал себе, что не вынесу такой жизни даже в течение одного года».
Тяжелое состояние духа Милля усиливалось тем, что ему не к кому было обратиться за утешением и поддержкой. Человек, с которым он был более всего близок, – его отец – не был способен понять причины тоски и уныния сына. Джеймс Милль тоже знал мало радости в жизни, не был счастлив и не верил в саму возможность счастья. Но это не приводило его в отчаяние. Жизнь представлялась ему тяжелой и трудной борьбой, от которой никто не имеет права уклоняться, и долг всегда стоял для него на первом плане. Он не нуждался ни в каких внешних стимулах, чтобы неуклонно и настойчиво стремиться к цели, которую наметил себе раз и навсегда. Он смотрел на душевное состояние сына как на постыдное малодушие, заслуживающее сурового порицания, но никак не сочувствия.