В самое тяжелое время, когда его мрачное настроение достигло своего апогея, Милль пробовал найти исцеление в поэзии. Он прочитал всего Байрона, – но сходство между настроением байроновских героев и его собственным не могло возбудить в нем особенно радостных чувств. Зато поэмы Уордсворта были настоящим бальзамом для его больной души. Уордсворт описывает все то, что всегда производило глубокое впечатление на Милля: мирную деревенскую жизнь, горные пейзажи, идиллически спокойную природу. Уордсворт показал разочарованному юноше, что, помимо борьбы за идеи, в жизни есть много прекрасного; он научил его любить и понимать незаметную будничную жизнь простых людей, которые родятся и умирают в полной неизвестности, не совершают никаких подвигов и оставляют по себе память только в тесном кругу близких родных. Спокойное созерцательное настроение, господствующее в поэмах Уордсворта, передалось и Миллю, и жизнь перестала казаться ему холодной, мертвенной пустыней. Он убедился, что в жизни есть такой источник радости и счастья, которого никакие социальные реформы не могут иссушить, и что счастье это будет все увеличиваться по мере того, как люди будут становиться гуманнее и научатся лучше понимать и ценить красоту и величие мироздания.
После перемены, происшедшей в мировоззрении Милля, он не мог поддерживать дружеских отношений с прежними товарищами и стал искать новых связей. Вскоре он подружился со своими постоянными оппонентами в «Обществе публичных прений» – Морисом и Стерлингом. Стерлинг был живой, веселый и откровенный человек; в скором времени он сделался самым близким другом Милля. Впоследствии им не удавалось часто видеться, так как Стерлинг имел слабое здоровье и не мог жить в Лондоне. Но когда судьба сводила их вместе, они встречались как братья. Они оба имели большое влияние друг на друга, и, хотя первоначально их философские убеждения были диаметрально противоположны, с течением времени разница в их воззрениях значительно смягчилась. Милль научился ценить Кольриджа и Карлейля – любимых авторов Стерлинга, а последний перестал относиться с пренебрежением к Бентаму и утилитарной философии вообще. Стерлинг рано умер; по словам Милля, это был необыкновенно симпатичный, обаятельный человек, лишенный всякого мелкого тщеславия и всегда готовый принять новое мнение, если оно казалось ему согласным с истиной.
Новые воззрения Милля не укладывались так легко в определенные рамки, как его прежние взгляды. Он не выработал себе никакой определенной философской системы на место покинутых им теорий Бентама. Он проникся убеждением, что априорные теории не могут объяснить всего многообразия и сложности человеческой жизни и что истина обыкновенно лежит одинаково далеко от всех крайних мнений. Он часто говорил впоследствии, что сектанты нередко правы в том, что они признают, но всегда неправы в том, что они отрицают. Милль совершенно отказался от мысли о пригодности одной и той же формы правления для всякого народа, и отрицал практическое значение всех идеальных построений, в которых не приняты во внимание условия времени и места. Относительно демократического строя он тоже значительно изменил свои взгляды. Раньше он был неограниченным приверженцем демократии; теперь же считал необходимым обставить известными гарантиями господство народа из опасения стеснения индивидуальной свободы и деспотизма большинства над меньшинством. Вместе с тем Милль отказался от всяких абсолютных решений в области социальных вопросов и в практической политике стал предпочитать компромиссы радикальным решениям.
Относительно значения чувства в деле морали и личной жизни человека Милль совсем разошелся с Бентамом: он считал главной задачей воспитания развитие в людях чувства любви и симпатии в самых широких размерах, средством для чего должны были служить изящные искусства, со значением которых он познакомился на собственном опыте. Таким образом, взгляды Милля по многим существенным пунктам значительно изменились, хотя в общем его мировоззрение по-прежнему покоилось на признании закона ассоциации основанием всей психологии, а принципа наибольшего счастья – основанием этики и политики. Вначале он был склонен преувеличивать размеры своего разногласия с Бентамом и зашел в этом направлении так далеко, что впоследствии сам признавал несправедливость такого отношения к своему прежнему кумиру.
Новое направление Милля рельефно обнаружилось в его статье о Бентаме, написанной им через несколько лет после описанного перелома в его жизни. В этой статье указаны достоинства и недостатки теории Бентама, но последние очерчены особенно ярко. О самом Бентаме Милль отзывается в таких выражениях:
«Он видел в человеческой душе только то, что доступно самому грубому наблюдению… Его полное незнакомство с более глубокими основаниями человеческого характера помешало ему понять, какое значение имеет эстетическое чувство в деле воспитания человека… Вряд ли кто-либо приступал к делу с более ограниченными представлениями о силах человеческой души, чем Бентам…» и так далее.
Неудивительно, что подобное отношение к Бентаму возбуждало негодование среди его друзей и последователей. Между обеими сторонами возникло охлаждение, продолжавшееся несколько лет. С течением времени старые приятели Милля убедились, что он продолжает оставаться радикалом и утилитаристом, хотя и на свой собственный манер, и между ними опять возобновились хорошие отношения. Что касается его отношений к отцу, то сам Милль описывает их следующим образом:
«По своему настроению и образу мыслей я чувствовал себя очень далеким от отца, даже более далеким, чем это было в действительности, если бы только с обеих сторон было возможно спокойное обсуждение причин разногласия. Но с моим отцом нельзя было спокойно говорить об основных вопросах его мировоззрения, в особенности нельзя было говорить мне, которого он мог считать перебежчиком из своего лагеря. К счастью, мы всегда сходились относительно текущих политических вопросов, преимущественно интересовавших его в это время. Мы мало говорили о том, в чем не были согласны друг с другом. Он знал, что привычка к самостоятельному мышлению, которую он сам так старался развить во мне, приводила меня иногда к взглядам, отличным от его собственных, и замечал, что я неохотно говорил об этом. Я не ожидал ничего хорошего для нас обоих, если бы стал говорить с полной откровенностью, и открыто противоречил отцу только тогда, когда он высказывал свои мысли в такой форме, что я не считал себя вправе молчать».
Между отцом и сыном не было близости, и каждый из них жил своей собственной жизнью.