Чего захотела царица Александринки — то закон! И пьеса пошла. Савина сама очень интересна. Когда я бывала у нее, с Мейерхольдом, или она ко мне приезжала (еще вот в эту пятницу опять была, очень любопытно рассказывала о Тургеневе и Полонском), — я старалась, чтобы она не столько о моей пьесе говорила, сколько вообще, о себе, чтобы проявлялась, такое она талантливо-художественное явление. Жалею, что мало записывала из ее бесед.
Однако, дотянули премьеру до 18 Февраля. Ей предшествовал гам в газетах (как же: Мейерхольд, Савина, Гиппиус — вот так соединение! Муравейнику, при цензуре неслыханной, как на это не кинуться).
Сама премьера прошла очень обыкновенно, то есть одни в восторге, другие в ненависти, газеты в неистовстве. Савина играла, конечно, не мою героиню, а свою, и, конечно, очень талантливо. Декорация второго акта (заседание «юных») очень хороша: звезды в длинных, черных, зимних окнах. Но актеры нервничали, и были лучше на генеральной репетиции. (Из первых — я была всего на одной, на вечерней, с Блоком. Так что «кухни» почти не видала). А на генеральную мы любопытно ехали.
Утром, — поэтому я, конечно, опаздываю, Дмитрий уехал раньше, автомобиль тоже опаздывает, и мы выходим на улицу часу в первом. Садимся в автомобиль вдруг идет Керенский, довольно грустный и кислый (он болен последнюю зиму) от решетки Таврического сада, от Думы.
— Куда это вы? Д. В. объясняет. А у меня мысль:
— Да поедемте с нами!
Я признаться, вовсе не для пьесы повлекла Керенского: он как-то у нас находится не в том плане жизни, где пьеса, книги, литература. Совсем в другом (хотя очень важном). Но с нами ехала К. (она, наконец, легально была в России, отвоеванная Д. В. у Белецкого перед войной). Как же Керенского не познакомить с К., если пока нельзя с Ел.!
Они, кажется, отлично познакомились.
Приехали в театр ко второму действию. Там пришлось бегать за кулисы, туда-сюда, в антракте даже не помню, видела ли Керенского.
Домой вернулись усталые, поздно. Звонят рецензенты насчет билетов и всяких пустяков. Потом вдруг приносят букет красных цветов и записку. Читаем все, с К., — и никак не можем ни записки прочесть (такие каракули), ни даже понять, от кого она. Наконец, по теории исключения всех других возможных, убеждаемся, что она от Керенского. Скажите пожалуйста! Да еще какая восторженная! Впрочем, в нем есть что-то гимназическое, мальчишеское, в нем самом, что, должно быть, и мило в нем. И это и приблизило к нему моих героев «Зеленого Кольца».
А подлинное его революционство заставило, быть может, почувствовать цензурно-скрытую остроту этой пьесы. — Ну, а записку целиком, мы так и не могли прочесть. Написал! «Еще раз целую Ваши руки — я волновался как мальчик это (...) Вы (...) молодых и взволновали (...) сколько (?) больного (...)» Остальные слова — неисследимы.
Отмечаю отношение Керенского потому, что оно было неожиданно; а неистовая злость «старых» и всяческий восторг «юных» — как по мерке.
Да, да, все это Фата-Моргана, пустое, несуществующее. Разве писать проще, фактическое содержание дней, только? Не удержишься в этих рамках. Ведь, кроме главного центра — вокруг закишели всякие «вопросы», точно издевающиеся: польский, еврейский, государственный вообще и в частности. экономический вообще и в частности... (При этом замечательно, что нет «русского» вопроса. Честное слово нет, в его надлежащей постановке).
В воскресенье днем — наплыв молодежи. И «Зел. Кольцо», и масса «поэтов». Много полу-футуристических (вполне футуристических я еще не пускаю; они грязны, топотливы и грубы. Еще стащат что-нибудь). Потом приехал Немирович-Данченко. Опять театр!
Вчера — совсем другой «план», куча всяких «интеллигентов» («седые и лысые» в большинстве). Между прочим, Горький.
Хотят новое Англо-Русское О-во создать, не консервативное. Я люблю англичан, но я так ярко понимаю, что они нас не понимают (и не очень хотят), что как-то немею при всяком сближении и замыкаюсь. Что-то вроде покорной гордости.
Конечно, из этой затеи О-ва ничего не выйдет. Ах, сколько начатых «дел» у нашей отстраненной от всяких дел интеллигенции !
Богучарский смертельно болен. Я ему сейчас не завидую, но когда он умрет, и привыкнет «там» — о, как я ему буду завидовать!
Богучарский удивительно хороший человек. Он — «приемлющий» войну, он один из тех, кто рвался «делать», помогать России, сжав зубы, несмотря на правительство, и... деланию этому все время правительство мешало. Ведь даже стариннейшее Вольно-Экономическое О-во закрыли!
Москвичи осатанели от православного патриотизма. Вяч. Иванов, Эрн, Флоренский, Булгаков, Трубецкой и т.д. и т.д. О, Москва, непонятный и часто неожиданный город, где то восстание — то погром, то декаденство то ура-патриотизм, — и все это даже вместе, все дико и близко связано общими корнями, как Герцен, Бакунин и — Аксаковская славянофильщина.
У нас цензура сейчас — хуже николаевской раз в пять. Не «военная», общая. Напечатанное месяц тому назад — перепечатать уже нельзя. Рассказы из детской жизни цензурует генерал Дракке... Очень этичен и строг.
Скрябин умер. Многие, впрочем, умерли. Сыновья 3. Ратьковой живы, на войне.
Не успеешь с кем-нибудь поспорить — он уж на войне.
Белая ночь глядит мне в глаза. Небо розовое над деревьями Таврического сада, тихими, острыми. Вот-вот солнце взойдет. Есть на что солнцу глядеть. Есть нам что ему показать. А еше говорят — «солнцу кровь не велено показывать...»
Все время видит оно — кровь.
15 Мая.
Все более и более ясные формы принимает наш внутренний ужас, хотя он под покрывалом, и я лишь слепо ощупываю его. Но все-таки я нащупываю, а другие и притронуться не хотят. Едва я открываю рот — как «реальные» политики накидываются на меня с целой тьмой возражений, в которых я, однако, вижу роковую тупость.
Да, и до войны я не любила нашу «парламентскую оппозицию», наших кадетов. И до войны я считала их умными, честными... простофилями, «благородными иностранцами» в России. Чтобы вести себя «по-европейски», — и чтобы это было кстати, — надо позаботиться устроить Европу.. Но что я думала до войны — это неважно, да неважны и мои личные симпатии. Я говорю о теперешнем моменте и думаю о кадетах, о нашей влиятельной думской партии, с точки зрения политической целесообразности. Я сужу их линию поведения, насколько могу объективно и — увы — начинаю видеть ошибки фатальные.
Лозунг «все для войны!» может, при известной совокупности обстоятельств, звучать прежде всего как лозунг: «ничего для победы!» Да, да, это кажется дико, это то, чего никогда не поймут союзники, ибо это русский язык, но... как русские не понимают?