— Не понимаю, что я тут делаю. Заставляют нас заниматься полной чепухой…
Приставленный к нам капитан (из десантников) сказал нам однажды во время парашютной подготовки:
— Мне велели не спрашивать вас, кто вы, откуда вы. Понимаю, что вы здесь не просто так. Но мне не разрешили расспрашивать никого из вас. Я ничего не знаю о вас, хотя командир должен знать своих подчинённых. Но это не моё дело. Я лишь должен научить вас тому, что умею делать сам… Я служил в Афганистане, был ранен неоднократно, поэтому я не хочу, чтобы вы испытали то, что испытал я... Я видел, что некоторые из вас хорошо владеют оружием, стало быть, прошли военную подготовку. Но всё же прислушайтесь к моим советам…
Во время очередных ночных учений я умудрился сломать руку. Произошло это как-то до смешного нелепо, без серьёзных на то причин. Мы забрались в овражек, из которого не сразу нашли выход наверх, и я просто поскользнулся, перешагивая через узенький ручеёк. Оступился и упал на правую руку. Если бы я, поднимаясь, опёрся на левую руку, то я даже не сразу заметил бы, что повредил правую (настолько я был разгорячён долгим переходом). Но я подставил под себя правую руку, и она безвольно ушла куда-то вбок, отказываясь повиноваться. Кто-то помог мне подняться, выдернув меня за воротник из лужи. Через час мы попали под обстрел и вынуждены были спешно отступить. Вот тут, когда пришлось быстро бежать, я почувствовал, что со мной что-то неладно, что я слишком уж устал. Рука сильно ныла, шевелить ею не получалось, и я заткнул её за лямку рюкзака. Капитан, когда ему сказали, что я повредил руку, подозвал меня к себе и опытным глазам сразу оценил перелом. Рука распухла вдвое, на запястье вылезла каким-то пузырём и посинела.
— Пошевелите пальцами. Так, понятно… Всё, для вас война закончена, — сказал мне капитан и послал меня с одним из опытных ребят к пункту, где должны были находиться наблюдатели.
До тульского медсанбата мы долго тряслись на забрызганном грязью автомобиле, который дребезжал всеми своими составными частями. Наконец добрались до места. Сделали рентген. Огласили результат — перелом лучевой кости. Налепили гипс.
А на следующий день нам объявили, что нас возвращают в Москву! Какая радость и какая досада одновременно! Военные игрища завершились успешно, но без меня. «Для вас война закончилась». В случае настоящих боевой операции никто не снял бы меня вот так запросто с задания и не отправил бы в укромный уголок.
Лестно одно: ребята, увидев на мне гипс, выразили уважение моему поведению ночью. Должно быть, все они решили поначалу, что у меня лишь вывих или сильный ушиб; вероятно, обычно при переломах пострадавшие часто показывают меньше выдержки. Впрочем, в те годы я был гораздо терпеливее, выносливее, чем сейчас.
Когда же я увольнялся, в отделе кадров мне как бы невзначай напомнили о том, что я был единственный из всех, кто сломал руку на учениях.
— И что? — не понял я.
— Ничего. Просто это весьма странно. Один из всех…
Причин для моего увольнения было предостаточно. Во-первых, я не желал тратить на учёбу целых три года. Я боялся учёбы, боялся экзаменов. За годы учёбы в школе и в МГИМО у меня выработался стойкий отрицательный рефлекс ко всему, что было связано с процессом обучения. Думаю, что немаловажную роль в этом сыграла моя истеричная матушка, отчитывавшая меня за всякую неудачу. Возможно, это подорвало мою веру в собственные силы. Я не умел выступать на семинарах и на экзаменах превращался в тупицу, ибо я не любил говорить о том, что меня не интересовало, а подавляющее число предметов в институте было мне попросту безразлично. Другие умели просто пересказывать заученные параграфы, а я — нет. Не видел в этом смысла. Потому и учился неважно и постоянно чувствовал унижение, когда приходилось выслушивать бичующие слова преподавателя перед лицом всей группы… И вот снова пришла учёба. Теперь уже в КАИ. Я с удовольствием просиживал в библиотеке, читал секретные материалы, занимался греческим языком, фотоделом и прочими специальными дисциплинами. Но когда дело доходило до семинара, меня охватывала паника.
Второй причиной была партия. Я не собирался вступать в партию, но сотрудник советской разведки обязан был быть членом КПСС. О членстве в партии я не помышлял, когда закончил МГИМО и попал в «Медэкспорт». Я просто работал — честно, дисциплинированно, результативно. Мне не нужна была партия. Сказать об этом вслух в те годы было чуть ли не преступлением. А к истории КПСС и к политэкономии, считавшимися первоосновными в любом политическом ВУЗе, у меня была стойкая нелюбовь. Нет предметов более далёких от меня, чем эти два. Но и об этом нельзя было ни сказать, ни написать.
В рапорте об увольнении я написал, что учёба у меня идёт плохо, а я считаю невозможным для себя вводить в заблуждение руководство, поэтому прошу отчислить меня из КАИ. Руководитель нашей учебной группы отнёсся ко мне с пониманием.
— Я знаю, почему вы пошли к нам, — сказал он, вызвав меня в свой кабинет. — Вы, как я полагаю, очень любили и очень уважали вашего отца. Должно быть, вами двигало желание продолжить его дело. Это похвально, но не в разведке. Всё-таки здесь другой принцип. Одного внутреннего стремления мало. Но я считаю, что вы поступаете сейчас честно, честно перед нами и честно перед собой…
Он говорил долго, и я не услышал ничего обидного от него в мой адрес, хотя готов был к словам очень жёстким. Мне пришлось столкнуться с некоторыми офицерами из числа преподавателей, которые вели себя как солдафоны, а не тонкие сотрудники разведки. Помню, как в Туле один подполковник по прозвищу Сомоса, пристал ко мне, крайне недовольный моими бакенбардами.
— Завтра к утренней поверке укоротите их на сантиметр.
Я был возмущён, но подчинился. Однако на следующий день Сомоса потребовал сбрить их ещё на сантиметр, хотя дальше укорачивать было некуда. Чем ему не угодили мои бакенбарды? Чем ему не угодила моя физиономия? Я допускаю, что такого рода поведение было намеренным. Это могла быть система мелких унижений, через которую мы, курсанты, обязаны были пройти, приучившись ни на что не обращать внимания. Это лишь моё предположение, но оно вполне оправдано. Ведь нас заставляли проходить через всевозможные тесты, поначалу это случалось чуть ли не каждые два дня, а после этого нас вызывали на личную беседу и произносили что-нибудь такое: «Ну что же вы так плохо? Как вы сами можете объяснить это?». И ни слова о том, что именно плохо и что именно надо объяснить. Просто укоризненный взгляд, сурово сжатые губы, недовольное выражение лица. Это был психологический обстрел. Будь я не двадцатипятилетним парнем, а чуть взрослее, я бы прошёл через эту шелуху без труда. Но меня переполняли амбиции, гордыня, нетерпимость ко многим вещам. Эмоции захлёстывали меня. Впрочем, будь я взрослее, я бы никогда не пошёл в эту Систему. Я — одиночка.