Одна прелестная дама из тех, что мне известны, после кончины супруга так бесновалась, крича и стеная, что вырывала клоки волос и раздирала лицо, грудь, замирала, вытягиваясь на постели как могла; а когда ей говорили, что нечего портить столь совершенное лицо, отвечала: «Ах, боже мой! На что мне теперь это лицо, кому на него заглядываться, если мужа более нет со мною?» А месяцев этак через восемь она уже притиралась белилами и испанскими румянами, пудрила волосы — вот какая перемена!
Приведу здесь прекрасный пример подобного же преображения — он касается благопристойной и миловидной эфесской дамы, потерявшей своего мужа и не поддававшейся на утешения и увещевания близких: проводив незабвенного супруга в последний путь, оросив дорогу слезами, смутив небеса и землю своими рыданиями, вздохами, причитаниями, стенаниями и воплями, она — подле усыпальницы, где ему предстояло покоиться, — вырвалась из удерживавших ее рук и бросилась в склеп, клянясь, что не выйдет оттуда никогда и окончит дни свои у тела супруга. И действительно, она провела там два или три дня. Но, по воле случая, в то же время в городе повесили какого-то преступника, а тело отправили за город, на обычное место за городской стеной, где полагалось держать его подвешенным несколько дней, чтобы оно служило предостережением другим, а притом еще и старательно охранять, дабы его не похитили и тайно не захоронили.
И вот некий воин, поставленный с оружием на часах подле казненного, вдруг услышал невдалеке плач, а приблизившись, узрел в склепе нашу даму, прелестную, словно ясный день, всю в слезах; он подошел к ней и принялся расспрашивать о причине такого горя; она поведала ему о своих печалях, он же принялся ее утешать, но не добился ничего путного — и вскоре вернулся снова, а затем и в третий раз, пока наконец слова его не возымели действия и она не стала понемногу утирать слезы, внимая доводам разума; следствием такого успеха стало то, что воин дважды переходил к решительному приступу, используя ложем могильную плиту усопшего; а после они, поклявшись друг другу в любви, решили пожениться — и с тем счастливец поспешил на свой пост. Но что же он видит: пока он улаживал в склепе свои дела и приблизился к их блаженному завершению, родственники казненного, не найдя у тела охраны, скоренько его сняли и унесли, чтобы не подвергать более позору и поруганию и тем не вредить всему его роду. Увидев недостачу, злополучный страж поспешил к даме и, вне себя от ужаса, сообщил ей, что погиб (ибо закон в те поры карал смертью воина, заснувшего на часах и позволившего украсть тело казненного: в сем случае сторож-недотепа занимал его место в петле) и не ведает, как ему теперь избегнуть роковой кары. Только что утешенная вдова решила уплатить долг благодарности, успокоив своего нового знакомца, и, опасаясь за его жизнь, промолвила: «Не отчаивайтесь, но идите со мной; помогите мне отодвинуть гробовую плиту: мы поднимем моего супруга со смертного ложа и повесим на место похищенного — тогда никто ни о чем не догадается, приняв его за преступника». Сказано — сделано; притом, поскольку осужденному перед повешением отрезали ухо, с усопшим супругом она проделала то же самое, чтобы сходство было полным. Мужи правосудия, явившиеся на следующий день, не заметили ничего подозрительного; так находчивая вдова спасла своего полюбовника, довольно мерзко надругавшись над телом покойного супруга, хотя, как я уже упоминал, так истово оплакивала его и сожалела о потере, что никто бы не мог и помыслить о подобном исходе.
Первый раз я услыхал эту историю от господина Дора, каковой поведал ее доблестному господину де Гуа и еще нескольким собеседникам, обедавшим вместе с ним; господину де Гуа история очень понравилась, и он ее особо отметил, ибо был человеком светским, любившим хороший рассказ и умевшим оценить его по достоинству. После чего, отправившись в покои королевы-матери, он приметил молодую вдову, лишь недавно лишившуюся мужа, с заплаканными глазами и вуалью, спускавшейся чуть ли не до кончика носа, преисполненную горькой печали и на любое обращение к ней отвечавшую отрывисто и кратко. Вдруг господин де Гуа мне сказал: «Приглядись-ка к ней: и года не пройдет, как она затмит эфесскую страдалицу». Что она и сделала — конечно, поступила не столь вопиюще безнравственно, но все же вышла замуж за человека нестоящего, как и предсказал господин де Гуа. То же мне подтвердил и господин де Бо-Жуайё, камер-лакей королевы-матери и лучший скрипач во всем христианском мире. Он достиг совершенства не только в своем мастерстве и в сочинении музыки, но слыл также весьма тонким остроумцем — и особо был сведущ в прекрасных историях, бывших и не бывших, притом весьма удивительных и редкостных, коими охотно делился с близкими друзьями, а также рассказывал много интересного о самом себе, поскольку в свое время у него случались весьма курьезные любовные приключения, ибо великолепное искусство, острый блистательный ум — небесполезные инструменты в амурных делах и открывают множество дверей. Господин маршал де Бриссак некогда уступил его королеве-матери, еще в пору, когда она сама правила Францией; он прибыл в Париж из Пьемонта с целой артелью весьма искусных скрипачей, звался он тогда Бальтазареном, но затем переменил имя. Он сочинял весьма приятные балеты, которые исполнялись при дворе, и очень дружил с господином де Гуа и со мной. Мы часто беседовали втроем; причем ни разу не обошлось без занимательной истории — в их числе была и та, где шла речь об эфесской даме, как я уже говорил; по его словам, он слыхал ее от господина Дора, а тот, в свою очередь, вычитал у Лампридия; позже я сам нашел ее в «Надгробном слове», книге, без сомнения, великолепной, с посвящением покойному герцогу Савойскому.
Кто-нибудь может заметить, что я прекрасно обошелся бы и без столь пространного отступления. Все так, но мне хотелось сказать несколько слов о моем приятеле, каковой часто приходит мне на память, особенно когда вижу какую-нибудь заплаканную вдовушку. Он в таких случаях приговаривал: «Вот кто нам исполнит роль эфесской дамы, если уже тайком не проделала что-либо подобное». В том трагикомическом происшествии и впрямь есть нечто бесчеловечное, ибо негуманно так надругаться над останками близкого человека.
Сей проступок не сравнить с тем, что, если верить слухам, совершила одна наша современница: по смерти мужа отрезала ему то, что росло посередке — некогда столь любимое ею, — забальзамировала, натерла ароматными мазями и мускусным порошком, заказала для сей драгоценности ларец из позолоченного серебра и хранила будто зеницу ока. Можно представить, как она иногда любовалась ею, оживляя в памяти лучшие из протекших лет. Не знаю, правда ли это, но такую историю рассказали королю, а он поделился ею со многими близкими ему людьми, и я слыхал ее прямо из его уст.