Я не буду здесь подчеркивать некоторые нюансы, которые тоже необходимо учитывать. Вот, например, ты предлагаешь посвятить стихотворение свое Евтушенко и не догадываешься, что если б оно было напечатано, ты добил бы окончательно Евтушенко своим посвящением; и не догадка нужна, а надо просто знать (по московской печати), что Евтушенко «все сделал за рубежом, чтоб понравиться врагам советского строя»… Прочти «Литературную Газету» за №№ 38, 39, например, и ты поймешь, что значило бы твое посвящение — дружеское, безобидное, искреннее, но… не для журнала «В краях чужих».
Вот и думается мне, что со своими «ошибками» ты не удержишься долго в новом твоем увлечении — и потеряешь то, что имеешь «здесь»: «свободу», пусть и пошловатую, от которой тебя и подташнивает. Об этом ты как раз и не догадываешься (истинно по-эмигрантски). Но если и после осведомленности ты захочешь сотрудничать, пришли тогда еще 5–6 стихотворений (рассказ, очерк, статью), и я отошлю с рекомендацией.
Из воспоминаний Зоэ Ольденбург
Я вспоминаю все места, где она жила: Монруж, затем большая, старая, квартира на улице Сен-Жак, странно обставленная, с гимнастическими снарядами, прикрепленными к потолку, расписанному в стиле 1900 года. Полукруглая ниша со старинной деревянной статуей — Святой Себастьян, что ли? Странная столовая, узкая и очень сумрачная, где господствовал огромный накрытый стеклом стол; румынские ковры с громадными розами на черном фоне украшали стены, расстилались на красных плитках пола, которые она сама заново покрасила.
Ибо для нее все — творчество. Даже если это мебель — резная, кованая, раскрашенная, трудно отличить предметы повседневного обихода от произведений искусства, изготовленных для какой-нибудь выставки. В ее руках любой материал превращается в тотем, в освобождение от заклятия, в обман зрения, теряет свое первоначальное предназначение.
То, что называют успехом, или известностью, или, если хотите, славой — какие слова еще можно придумать? — кажется мелким или неподходящим, когда говоришь о Карской, — ее работы прокладывали себе путь как бы независимо от нее. Выставленные в галереях в Париже, в других странах, даже в Америке, они постепенно появлялись на стендах музеев, украшали стены ратуш, их влияние ощущалось в росписях тканей и формах предметов повседневного обихода.
Надо видеть эти огромные полотнища, эти дюжины квадратных метров волн, солнца, облаков, стрел (или птиц?) — где гигантские гребни нависают над вами и вот-вот на вас обрушатся (подобно волне Хокусаи). Жесткая пластмассовая основа, на которой переплетаются, смешиваются самые разные материалы: веревки, канаты, кожа, шелк, нитки, клочья шерсти, проволока, бахрома или кружева — и все становится непосредственным языком жизни, криком об избытке жизни.
Виктор Мамченко — Николаю Татищеву
Из писем 1963 года
Конечно, я с большим удовольствием (впрочем, из последних сил, так как что-то плохо с сердцем) приеду к тебе в среду. Я предпочел бы встретиться с тобой где-нибудь в Люксембургском саду (место моей парижской молодости и встреч — чудовищно древних! — с Борисом Поплавским). В этом Люксембургском саду вчера я изрядно ругался с Дряхловым (он очень болен физически и морально) на политическую тему. Он защищал твои антикоммунистические позиции и с тем же рвением, как и ты, но он превзошел тебя. Видишь ли, он «знаком», оказывается, с художником, который писал… портрет Ленина и который ему (Ленин — художнику лично!) сказал-де: «При коммунизме мы прогоним, запретим, уничтожим всех поэтов, художников и прочую нечисть»… И еще будто бы он сказал: «Мы предполагаем возможность диктатуры пролетариата в одном лице»… Вот в таком «умственном» тоне Дряхлов и вел беседу со мной. Да, да, он не позабыл сказать, что его дед (купец-мильонщик) был святым благодетелем рабочего класса. И т.д., и т.п., так что, кажется, я немножко сошел было с ума.
Александр Солженицын. «Невидимки»
Весной 1962, схитрив (и невинная хитрость, и решительность — все ее), передала мне [Наталья Ивановна] через Копелева, что нечто важное должна мне сообщить (а просто хотела познакомиться…)
Я довольно нехотя позвонил ей по эренбурговскому телефону, как она предложила. Наталья Ивановна тут же настойчиво пригласила меня в квартиру Эренбурга… Я пришел. Эренбург… оказался не при чем и за границей, но сидели мы в его кабинете… Разговор наш сразу обминул литературные темы, стал по-зэчески прост…
С установившимся между нами сочувствием виделись мы мельком раза два, существенного не добавилось, но доверие у меня к ней укрепилось.
Вдруг как-то через годок Н. И. со своими друзьями приехала в свою старую Рязань, заглянула ко мне. И почему-то в этот мимолетный миг, еще не побуждаемый никакой неотложностью (еще Хрущев был у власти, еще какая-то дряхлая защита у меня, а все же не миновать когда-то передавать микрофильмы на Запад), я толчком так почувствовал, отвел Н. И. в сторону и спросил: не возьмется ли она когда-нибудь такую штуку осуществить? И ничуть не поколеблись, не задумавшись, с бестрепетной своей легкостью, сразу ответила: да! только — чтоб не знал никто.
…Капсула пленки у меня была уже готова к отправке, да не было срочности; и пути не было, попытки не удавались. Но когда в октябре 1964 свергли Хрущева! — меня припекло… Известие застало меня в Рязани. На другой день я уже был у Н. И. в Москве и спрашивал: можно ли? когда?..
Отличали всегда Наталью Ивановну — быстрота решений и счастливая рука. Неоспоримое легкое счастье сопутствовало многим ее, даже легкомысленным, начинаниям, какие я тоже наблюдал. (А может быть — не легкое счастье, а какая-то непобедимость в поведении, когда она решалась?) Так и тут, сразу подвернулся и случай: сын Леонида Андреева, живущий в Женеве, где и сестра Н. И., они знакомы, как раз гостил в Москве…
Она назначила мне приехать в Москву снова, к концу октября. К этому дню уже поговорила с Вадимом Леонидовичем. И вечером у себя в комнатушке, в коммунальной квартире, в Мало-Демидовском переулке, дала нам встретиться… Они брались увозить взрывную капсулу — все, написанное мною за 18 лет, от первых непримиримых лагерных стихотворений до «Круга»!
…Этот вечер тогда казался мне величайшим моментом всей жизни! Что грезилось еще в ссылке, что мнилось прыжком смертным и в жизни единственным… И неужели вот так просто сбывается — вся полная мечта моей жизни? И я останусь теперь — со свободными руками, осмелевший, независимый? Вся остальная жизнь будет уже легче, как бы с горки.
И дар такой принесла мне Наталья Ивановна! — Ева, как я стал ее вскоре зашифрованно называть…