Только вот что смущает: если работа в.общей мастерской, то, значит, вечером, перед разводом по камерам, обязательно каждого обыскивают. Здесь через окно я иногда наблюдаю эту мерзкую процедуру обшаривания. Придется протестовать против нее, и борьба предстоит очень серьезная.
Зато узнал, что в Москве разрешается курить. Бот счастье! Но только добавили маленькую подробность: курить можно сигары и трубки, но не папиросы, так как бумага может быть употреблена для переписки. Эта подробность полностью осветила для меня всю сущность московских порядков: мелочных, придирчивых, глупых. Вспомнилась сейчас же и анекдотическая придирчивость московской прокуратуры при контроле писем: например, не пропустили письма с сообщением, что собака арестованного скучает по нем, на том основании, что «под собакой мог подразумеваться какой-нибудь человек». И тут же предстоящий год пребывания в Москве показался не мелочью, а сроком, совершенно достаточным, чтобы извести человека глупой и мелочной придирчивостью. В конце концов я написал в главное тюремное управление прошение дословно следующего содержания: «В январе я могу быть переведен в Москву для работы в общих мастерских; прошу не применять ко мне этой льготы». Ответ был благоприятный.
Июль всегда для меня был самым скверным месяцем в году; всегда он был чересчур длинным, мертвым, душным и тоскливым. В тюрьме это чувствовалось еще сильнее, и страх перед июлем начинался задолго до его наступления. Возможно, что предвзятая мысль о тяжести июля уже и сама по себе влияла на июльское настроение. Во всяком случае, нужно быть готовым к июлю, и я стал готовиться заранее: откладывал на июль покупку новых книг и заказ платья тюремному портному; придерживался в июне со своей большой работой, чтобы с тем большим аппетитом работать в июле, и т. п. Опасаться июля следовало уже и потому, что с окончанием месяца совпадала важная дата моего календаря. Об общепринятом календаре я нередко забывал, а свой помнил твердо. Успел отправить в вечность 29 марта, когда оставалось впереди звериное число: шестьсот шестьдесят шесть дней; отпраздновал 24 апреля: трехлетие со дня ареста; проводил и 24 июня, когда исполнилось со дня ареста тридцать восемь месяцев, а осталось девятнадцать, то-есть ровно вдвое меньше. В июне же началась срединная сотня отсидки: прошло пятьсот дней с хвостиком и осталось тоже пятьсот дней с хвостиком. Эти хвостики казались такой мелочью, что на них не стоит обращать внимания. Поэтому отнесся было к предстоящей 24 июля средине срока с легкомысленным пренебрежением, как к должному и почти уже совершившемуся; вместо того, как о благодати, стал мечтать о сентябре: тогда исполнится сорок с половиной месяцев со дня ареста и останется шестнадцать с половиной месяцев, то-есть в барышах будет двадцать четыре месяца, или ровно два года. Впрочем, и этот срок, в сущности, забава. Ибо не по вычислениям дней, а всем существом своим я чувствовал, что времена переменились, что теперь уже у меня не прошлогоднее положение. Иногда я даже удивлялся: неужели приближается половина? Когда же она подкралась? Виною этому было то, что весной время прошло уж очень хорошо, и я нередко думал: «Вот если бы и остальные двадцать месяцев прошли так же легко!»
Начался июль бодро. Своевременно принесли письма. Покупка книг доставила массу удовольствия. Чтение ладилось. Цветочки быстро развивались. Лишь мгновениями являлось то специфическое настроение мертвенности, которому я дал название июльской тоски; но усилием воли удавалось тотчас подавлять это настроение. Поднимало дух и то, что половина срока, в сущности, уже совершившийся факт: стоило ли принимать во внимание каких-нибудь две-три недели?
Наступили очень жаркие дни. Заниматься серьезно стало трудно.
12 июля, в первый раз за лето, зажглись фонари за Невой. Я приветствовал их как первых предвестников осени. Белые ночи много дали мне, но все же я буду рад их прекращению, как показателю того, что время не стоит на месте. Прошел хороший дождь, освежил на время, но на другой день его уже как не бывало. Ищу пожелтевших листьев, но тщетно: все зеленеет. Вторично выкосили лужайку, и от травы слегка отдает прелью, чего не было при весеннем укосе. Все же я украдкой стащил клок сена, сунув его в платок, а затем в карман. Надзиратель заметил это и сказал:
– Для запаху?
Запах сена обычно воскрешает впечатление раннего детства и лугового простора.
Жара продолжалась. Чаще стали появляться мгновения «июльской тоски», и напряженно приходилось следить за собой.
Еще целая неделя тяжелого июля была впереди. Не знаю, как я чувствовал бы себя, если бы не случилось события экстраординарного. 28 июля, по случаю ремонта, меня перевели в камеру № 924, ближайшую к Неве, на шестом этаже. Едва закрылась дверь, как бросаюсь к окну и замираю от восторга. Какая бездна новых впечатлений!
Было раннее утро. Косые лучи солнца весело играли на ярко-зеленых перилах Литейного моста. Вдоль Невы двигался громадный пароход с несколькими мачтами. На мосту можно было различить возы, а позже – конки и еще какое-то движение. По левому берегу блестел бесконечный ряд красивых домов.
Вдали – крепость, а еще дальше, совсем в тумане, – колоннада Биржи на Васильевском острове.
Я перевел взор вниз. Тут дома для тюремных служащих: совсем почти под окном миниатюрный садик, старательно вычищенный. Виден дворик, через который проходят посетители на свидания. Дальше – прогулка первого корпуса. Почти прямо сверху вниз видна часть набережной и откос к Неве. Живые люди так близко! У воды удят двое мальчуганов. Прохожие подолгу останавливаются возле них. А про меня и говорить нечего: ведь столько времени не видал я так близко ни вольной жизни, ни такого широкого горизонта! Весь день провел у окна.
А вечером от фонарей через всю Неву легла огненная колоннада и даль за мостом замыкалась волшебной огненной стеной. Было так хорошо, что я попросил было об оставлении меня здесь на все остающееся время. Но уже на другой день радость сменилась тоской, блеск раздражал, аристократические дома стали вызывать возмущение. Я поспешил взять обратно свою просьбу. Ближе сердцу восточная, демократическая сторона, с ее вечно трудящейся водокачкой, с фабричными трубами и сенной пристанью. Под вечер меня перевели обратно.
Здравствуйте, флоксы и астры! Не пострадали ли вы, бедняги, без поливки? Привет вам, друзья мои, голуби: не обижены ли вы, что оставались без корма? Как поживаешь, лужайка? Ты и не заметила моего отсутствия, занятая своим делом: у тебя заколосились стебли овса и расцвели два подсолнуха. А ты, водокачка, дымишь попрежнему, как всегда? Прибавились две сенные барки: поздравляю с приездом. И фабричные трубы все на своих местах! Я рад всем вам. С вами я скоротал первые полтора года, с вами же благополучно доживу срок: ведь осталось меньше, чем прошло. Теперь уже… что такое? Да неужели еще июль? Вы, полонившие меня стены, когда же покину я вас?
Вот и август! Только что проснулся – первая мысль о нем. Прошло семьдесят девять недель, осталось семьдесят семь: разница уже две недели. Черное дыхание фабричных труб тянется длинной полосой с северо-востока; через окно врывается прохладная струя и обливает обнаженную грудь. По телу пробегает приятная дрожь, – первая после душных дней тоскливого июля. Небо пасмурно, и по Неве бегут мрачные волны. Как хорошо! Всей грудью вдыхаю свежую влагу. Решаю сейчас же приняться усиленно за большую работу: непременно нужно ее кончить раньше, чем заставят вновь клеить глупые коробки. Даже пальцы как-то сразу стали здоровее, задвигались легче. Успех в работе явился новым источником радостного возбуждения.
Через неделю положение чуть было не испортилось – возобновилась скверная погода: небо очистилось, ветер подул с юга. Казалось, что это июль вернулся, чтоб еще раз наделать мне неприятностей. К счастью, он продержался не больше двух дней: опять полил дождь, и свежий ветер поспешил уверить меня, что тюремное прошлое не возвращается. В камере вспыхнули лампочки, – с белыми вечерами покончено!
VII. ГОЛУБИ И ВОРОБЬИ. ОТОШЕЛ ОТ ЖИЗНИ
В каждой тюрьме вы найдете голубей. Они играют не малую роль в жизни арестантов. Голуби вообще слишком опоэтизированы; ближайшее знакомство с ними приводит многих к разочарованию, которое вылилось, между прочим, и в стихотворении П. Я. «Голуби»:
Увы! Не царь-орел, не ворон, сын свободы,
К окошку моему теперь летят порой,
Но стая голубей, смиренников голодных,
Воркуя жалобно, своей подачки ждет -
Народ, не знающий преданий благородных,
В позорном нищенстве погрязнувший народ.
Эмблема кротости, любимый житель неба, -
О голубь, бедный раб, тебя ль не призирать?
Для тощего зерна, для жалкой крошки хлеба
Ты не колеблешься свободой рисковать.
Нет! В душу узника ты лишь подбавишь мрака,
Проклятье лишнее в ней шевельнешь на дне…
Воришка, трус и жадный забияка,
Как ты смешон и как ты жалок мне!
Считаю нужным сказать несколько слов в защиту голубей. Действительно, это птица злющая, драчливая: голубь – консерватор и собственник – одним словом, животное. Так и нужно смотреть на него, как на животное, отбросив сказки о голубиной кротости и нежности. И тогда общение с ним может доставить развлечение, как доставляет временами развлечение знакомство с обывателем, чуждым идейной жизни.