И опять взгляд Сенеки встретился со взглядом старика на кресте.
И тогда Сенека поспешно направился к пустой бочке. Осмотревшись, поняв, что никто за ним не следит, быстро, неуклюже полез Сенека в бочку.
Голова его исчезла в огромной бочке…
Вставало солнце. Сквозь розовый шелк его лучи упали на арену. И золотом вспыхнули медные опилки.
В трубном реве фанфар из главного входа появился Нерон. В пурпурной тоге, в лавровом венке, с кифарой в руках он шел к золотому кресту. У креста Нерон остановился и ударил по струнам. Зазвучала кифара – и Нерон запел стихи Эсхила:
– Вот кольца приготовлены.
Надень ему их на руки
И молотком к скале прибей.
Теперь, Гефест, железным шилом
С размаха грудь ему
Проткни!!!
И, закрыв глаза, сенатор остервенело ударил пикой старика на кресте. Старик задохнулся от крика и боли.
– Прости им… – прошептал он и затих на кресте.
– Он умер. Я убил его… – в ужасе прошептал сенатор.
Усмехаясь, Нерон обратился к распятому:
– Мой брат Диоген мертв. – И, зевнув, Нерон посмотрел на золотую бочку: – Ну что, пустое дерьмо?
И с размаху презрительно ударил ее ногой. И завопил от боли. Бочка осталась недвижимой.
– Отойди, Цезарь, – раздался голос из бочки.
– Сенека?! – в ужасе прошептал Нерон, отступая от бочки.
– Ты ошибся, Цезарь, меня зовут Диоген. И ты загораживаешь мне солнце.
Нерон взял факел из рук легионера.
В беспощадном свете огня в подымающемся солнце стали видны румяна, толстым слоем покрывавшие усталое, обрюзглое лицо Нерона. Но вот Нерон отодвинул факел – и вновь он был прежний Аполлон.
С факелом в руках медленно приблизился Аполлон к бочке. И поджег ее.
Потом Аполлон, Амур и Венера молча уселись вокруг подожженной бочки.
Они ждали.
Страшный, нечеловеческий вопль раздался из горящей бочки. И затих. Затихли крики и стоны в подземелье. И наступила тишина.
И тогда в тишине зазвучал нежный смех Амура. Смех этот, как мелодию, подхватил Аполлон, за ним – Венера.
Так они сидели вокруг догорающей бочки, как три юных божества. И тихонечко смеялись – будто переговаривались о какой-то только им известной тайне.
Последняя из дома Романовых
Слава прабабушек томных,
Домики старой Москвы,
Из переулочков скромных
Все исчезаете вы.
Марина Цветаева
Они прячутся в старых, кривых московских переулках. И там, величественные и жалкие, как состарившийся Казанова, греют на солнце свои колонны – облупившиеся белые колонны московских дворцов XVIII века… Зажатые между огромными домами, они выплывают из времени. Миражи. Сны наяву.
Ах, эти дома желтой охры, античный фриз на фронтоне – гирлянды, веночки, летящие гении, за толстыми стенами – прохладная темнота зала. полукруглые печи, чудом сохранившийся расписной потолок, и вековые деревья за оградой.
В дни молодости моей довелось мне жить в таком доме. И в долгие зимние вечера, когда так чудно падает снег и странно светят фонари, я любил сидеть в своем доме. Осторожно ставил я на стол тот шандал.
Как он попал ко мне?.. Как уцелел после всех пожаров, войн, революций и отчаянных скитаний несчастной семьи? Когда-нибудь я расскажу и эту историю. когда-нибудь.
Старинный бронзовый шандал со свечой, загороженный маленьким белым экраном в бронзовой рамке, поставлен на столе.
Я погасил электрический свет, засветил свечу – и побежали по потолку, по стенам зала торопливые тени.
И проступило изображение на экране: у горящего камина на фоне высокого окна сидит молодая красавица. Неотрывно глядит она в небольшой серебряный таз, стоящий у ее ног. В тазу по воде плавают крохотные кораблики с зажженными свечами.
Это старинное венецианское гадание. В тот день она решила узнать свою судьбу. О, если бы она ее узнала!
Как я любил разглядывать ее лицо на старинном экране. Томно склонив головку с распущенными волосами, она глядит в серебряную воду. И плавают, плавают свечи на крохотных корабликах. И колеблется неверное пламя.
В эту женщину были влюблены самые блестящие люди века. Ее красоте завидовала Мария Антуанетта. И мечтательный гетман Огинский, и властительный немецкий государь князь Лимбург были у ее ног. Ей объяснялся в любви самый блестящий донжуан Франции – принц Лозен. И граф Алексей Орлов, самый блестящий донжуан России…
Тогда, в том доме, я собирал по крохам все, что осталось, о ней.
И, читая полуистлевшие письма истлевших ее любовников, я шептал вслед за ними безумные слова: «Ваши глаза – центр мироздания», «Ваши губы – моя религия», «Ваши руки подобны плющу нежности». Уходят наши тела. Но страсть и любовь остаются.
И все чаще стало мерещиться мне.
Исчезал московский домик Пропадал, тонул в снежной метели.
И видение Санкт-Петербурга: белая петербургская ночь, безжалостный золотой шпиль крепости. И кронштадтский рейд. И силуэты фрегатов в белой ночи.
Самое неправдоподобное в этой истории, что это правда.
Джакомо Казанова
Кто не жил в XVIII веке – тот вообще не жил.
Талейран
В конце мая 1775 года пришла в Кронштадт из Средиземного моря русская военная эскадра. И хотя люди давно не были дома, никому не было дозволено ступить на берег.
Из именного указа императрицы Екатерины Второй генерал-губернатору Санкт-Петербурга князю Александру Михайловичу Голицыну:
«Князь Александр Михайлович! Контр-адмирал Грейг, прибывший с эскадрой с ливорнского рейда, имеет на корабле своем под караулом ту женщину. Контр-адмиралу приказано без именного указа никому ее не отдавать. Моя воля: чтобы вы..».
24 мая 1775 года.
Была ночь, но во дворце генерал-губернатора Санкт-Петербурга князя Голицына не спали. Князь Александр Михайлович, грузный шестидесятилетний старик, сидел в своем кабинете. Перед ним навытяжку стоял молоденький офицерик – капитан Преображенского полка Александр Матвеевич Толстой.
Тучный князь тяжело поднялся с кресел, пошел к дверям. Распахнул двери: в маленькой комнате, у аналоя с крестом и Евангелием ждал священник в полном облачении.
– Прими присягу, Александр Матвеевич, – обратился князь к капитану.
– Клянусь молчать вечно о том, что надлежит мне увидеть и исполнить, – звучал в тишине голос Толстого.
– И людей своих к присяге приведешь. И растолкуй им, что, коли хоть одна душа узнает, – наказание беспощадное. В Кронштадт поплывете ночью… И вернешься с нею в крепость тоже ночью… чтоб ни одна душа.