Позже сам Хлебников назвал это произведение «Крикливым воззванием к славянам». Эта первоначальная воинственная идея славянского единения впоследствии претерпела у Хлебникова существенные изменения. Уже в конце ноября того же года Хлебников пишет матери: «Петербург действует как добрый сквозняк и все выстуживает. Заморожены и мои славянские чувства». Однако окончательно эта идея перестала существовать в изначальном виде только к 1915 году, к началу Первой мировой войны.[23]
«Воззвание» Хлебников вывесил в коридоре университета. При всей важности поставленных там вопросов это произведение еще нельзя назвать полноправным литературным дебютом. Но такой литературный дебют состоялся одновременно с выпуском «Воззвания». Это было стихотворение в прозе «Искушение грешника». Интересно, что первое произведение молодого поэта появилось не на страницах какого-либо символистского издания, как можно было бы предположить, а в «беспартийном» журнале «Весна», который издавал Николай Шебуев. Этот журналист несколькими годами ранее прославился фразой «Царский манифест для известных мест», опубликованной в журнале «Пулемет». Девиз шебуевской «Весны» был таким: «В политике — вне партий. В литературе — вне кружков. В искусстве — вне направлений». Действительно, там печатались Л. Андреев и А. Куприн, Ф. Сологуб и А. Блок, К. Чуковский и Скиталец, там начинали И. Северянин и Н. Гумилёв, М. Пришвин, А. Аверченко и многие другие.
Хлебников попал в «Весну» почти случайно: он прочел объявление о том, что журнал «Весна» приглашает молодых авторов явиться с рукописями. В редакции «Весны» (она помещалась в квартире Шебуева) состоялась чрезвычайно важная для Хлебникова встреча. Редактором журнала был тогда Василий Каменский, тоже молодой начинающий поэт, дебютировавший в «Весне» незадолго до этого. Об этой встрече Каменский вспоминает:
«Однажды в квартире Шебуева, где находилась редакционная комната, не было ни единого человека, кроме меня, застрявшего в рукописях.
Поглядывая на поздние вечерние часы, я открыл настежь парадные двери и ожидал возвращения Шебуева, чтобы бежать в театр.
Сначала мне послышались чьи-то неуверенные шаги по каменной лестнице.
Я вышел на площадку — шаги исчезли.
Снова взялся за работу.
И опять шаги.
Вышел — опять исчезли.
Я тихонько спустился этажом ниже и увидел: к стене прижался студент в университетском пальто и испуганно смотрел голубыми глазами на меня.
Зная по опыту, как робко приходят в редакцию начинающие писатели, я спросил нежно:
— Вы, коллега, в редакцию? Пожалуйста. Студент что-то произнес невнятное.
Я повторил приглашение:
— Пожалуйста, не стесняйтесь. Я такой же студент, как вы, хотя и редактор. Но главного редактора нет, и я сижу один.
Моя простота победила — студент тихо, задумчиво поднялся за мной и вошел в прихожую.
— Хотите раздеться?
Я потянулся помочь снять пальто с позднего посетителя, но студент вдруг попятился и наскочил затылком на вешалку, бормоча неизвестно что.
— Ну, коллега, идите в кабинет в пальто. Садитесь. И давайте поговорим.
Студент сел на краешек стула, снял фуражку, потер высокий лоб, взбудоражил светлые волосы, слегка по-детски открыл рот и уставился на меня небесными глазами.
Так мы молча смотрели друг на друга и улыбались.
Мне он столь понравился, что я готов был обнять это невиданное существо.
— Вы что-нибудь принесли?
Студент достал из кармана синюю тетрадку, нервно завинтил ее винтом и подал мне, как свечку:
— Вот тут что-то… вообще… И больше — ни слова.
Я расправил тетрадь: на первой странице, точно написанные волосом, еле виднелись какие-то вычисленья, цифры; на второй — вкось и вкривь начальные строки стихов; на третьей — написано крупно „Мучоба во взорах“, и это зачеркнуто, и написано по-другому: „Искушенье грешника“.
Сразу мои глаза напали на густоту новых словообразований и исключительную оригинальность прозаической формы рассказа „Искушенье грешника“…»[24]
Рассказ был опубликован в ближайшем номере. Итак, в октябре 1908 года литературный дебют Хлебникова состоялся. Что же поразило Каменского в этом произведении? Вот как начинается «Искушение грешника»: «…И были многие и многая: и были враны с голосом „смерть!“ и крыльями ночей, и правдоцветиковый папоротник, и врематая избушка, и лицо старушонки в кичке вечности, и злой пес на цепи дней, с языком мысли, и тропа, по которой бегают сутки и на которой отпечатлелись следы дня, вечера и утра, и небокорое дерево, больное жуками-пилильщиками, и юневое озеро, и глазасторогие козлы, и мордастоногие дива, и девоорлы с грустильями вместо крылий и „ногами“ любови вместо босови, и мальчик, пускающий с соломинки один мир за другим и хохочущий беззаботно, и было младенцекаменное ложе, по которому струились злые и буйные воды, и пролетала низко над землей сомнениекрылая ласточка, и пел влагокликий соловей на колковзором шиповнике, и стояла ограда из времового тесу, и скорбеветвенный страдняк ник над водой, и было озеро, где вместо камня было время, а вместо камышей шумели времыши. И зыбились грустняки над озером. И плавал правдохвостый сом, и давала круги равенствозубая щука, и толчками быстрыми и незаметными пятился назад — справедливость — клешневый рак».
К этому фантастическому пейзажу Хлебников обращается и в стихах. Вот одна из лучших миниатюр:
Времыши — камыши
На озера береге,
Где каменья временем,
Где время каменьем.
На берега озере
Времыши, камыши,
На озера береге
Священно шумящие.
Здесь читателю открывается типично хлебниковский мир, который существует только в языке, только в слове, мир, который нельзя изобразить, нельзя нарисовать. «Искушение грешника» являет собой яркий пример языкотворчества, о чем очень хорошо сказал Бенедикт Лившиц. Впервые прочитав произведения Хлебникова, Лившиц, как он сам говорит, «увидел воочию оживший язык»:
«Дыхание довременного слова пахнуло мне в лицо.
И я понял, что от рождения нем.
Весь Даль с его бесчисленными речениями крошечным островком всплыл среди бушующей стихии.
Она захлестывала его, переворачивала корнями вверх застывшие языковые слои, на которые мы привыкли ступать как на твердую почву.
Необъятный, дремучий Даль сразу стал уютным, родным, с ним можно было сговориться: ведь он лежал в одном со мною историческом пласте и был вполне соизмерим с моим языковым сознанием.
А эта бисерная вязь на контокоррентной бумаге обращала в ничто все мои речевые навыки, отбрасывала меня в безглагольное пространство, обрекала на немоту. Я испытал ярость изгоя и из чувства самосохранения был готов отвергнуть Хлебникова.