Последнее — правда, ибо и тот и другой общались с Гумилевым под конспиративными псевдонимами (Голубь и Вячеславский), а вот реакция поэта на предложение Германа была, судя по показаниям Таганцева, совершенно иной: "Поэт Гумилев после рассказа Германа обращался к нему в конце ноября 1920 года. Гумилев утверждает, что с ним связана группа интеллигентов, которой он сможет распоряжаться, и <которая> в случае выступления согласна выйти на улицу, но желал бы иметь в распоряжении для технических надобностей некоторую свободную наличность. Таковой у нас тогда не было"[77].
Эти показания Таганцев подтвердил и на допросе, который происходил накануне расстрела, уточнив: "…Насколько я помню, в разговоре с Ю. Германом <Гумилев> сказал, что во время активного выступления в Петрограде, которое он предлагал устроить, к восставшей организации присоединится группа интеллигентов в полтораста человек"[78]. В воспоминаниях Г. В. Иванова сохранено впечатление Голубя от общения с Гумилевым: "Он умный человек, но рассуждает как ребенок. Ну, романтик, — все равно. Правда, честь, Бог, прогресс, разум… это как, когда начинали войну, скакала конная гвардия в атаку — палаши наголо, в белых перчатках"[79].
"Мы решили тогда предварительно проверить надежность Гумилева, командировав к нему Шведова для установления связей. В течение трех месяцев, однако, это не было сделано", — завершает свои показания об этом, первом эпизоде "контрреволюционной деятельности" поэта В. Н. Таганцев[80]. Действительно, три последующих месяца в жизни Гумилева (декабрь 1920-го, январь и начало февраля 1921 года) до предела насыщены всевозможными заседаниями в творческих объединениях, издательскими делами, публичными выступлениями, но ни о каких подозрительных контактах в это время ничего не известно[81]. Правда, перед Рождеством (т. е. около 7 января 1921 года по новому стилю) к поэту, по его собственному признанию на допросе 18 августа, заходила неизвестная "немолодая дама" от поэта Бориса Верина (Б. Н. Башкирова), сотрудничавшего тогда в гельсингфорской газете "Новая жизнь". Эта "дама" якобы доставила записку Верина, где содержался "ряд вопросов, связанных <…> с заграничным шпионажем, например, сведения о готовящемся походе <большевиков> на Индию", однако отвечать на них Николай Степанович не стал, и "дама" ушла ни с чем[82].
В "Деле Гумилева" этот "сюжет с немолодой дамой" никакого продолжения не получил. Не исключено, что поэт пытался таким образом просто "запутать следы", упоминая имя В. Н. Верина-Башкирова, заведомо находящегося вне досягаемости чекистов[83]. Что же касается эмиссаров ПБО, то, судя по всему, зимой 1920–1921 годов Гумилев просто выпал из поля их зрения как фигура малоперспективная.
Ведь ни о чем конкретном Гумилев с Ю. П. Германом осенью 1920 года так и не договорились. Шел разговор о намерениях. Герман, предварительно "прощупав" Гумилева, предложил ему "добывать разные сведения и настроения и раздавать листовки", намекнув, что эта работа может оплачиваться. Гумилев в ответ предложил Герману не размениваться на мелочи, а, не откладывая дела в долгий ящик, взять и организовать вместе с ним, Гумилевым, "активное восстание в Петрограде", потребовав на это масштабное мероприятие такую сумму, которой ни Герман, ни вся его организация на тот момент не располагали.
Прагматик Герман, к тому времени, вероятно, уже сытый по горло общением с креатурами Таганцева, прилива энтузиазма от гумилевского проекта не испытал, а потом жаловался Георгию Иванову, что Гумилев, при всем его уме, коль скоро речь идет о реалиях политической борьбы, "рассуждает как ребенок"… Никаких поручений — даже "добычу сведений и раздачу листовок" — Герман решил "романтику" не давать, а Таганцеву посоветовал еще раз "проверить" Гумилева. Но за более важными и ответственными делами (именно в это время начал завязываться "узел" кронштадтских событий) проконтролировать выполнение этого поручения Герман забыл, Таганцев же, "завербовав" Гумилева, счел свою миссию выполненной.
С другой стороны, сам Гумилев, в отсутствие какого-нибудь практического продолжения конспиративных бесед с Голубем, снова погрузился в привычную литературную суету. "Он <…> отрицал коммунизм и горевал об участи родины, попавшей в обезьяньи лапы кремлевских правителей, — писал о Гумилеве в 1920–1921 годах С. Познер. — Но нигде и никогда публично против них не выступал. Не потому, что он боялся рисковать собой — это чувство было чуждо ему, не раз на войне смотревшему в глаза смерти, — а потому, что это выходило за круг его интересов"[84]. Впрочем, бесследно для Гумилева первый опыт общения с антикоммунистическим подпольем не прошел. "Примечательно, — пишет Вадим Крейд, — одно из признаний Гумилева в передаче Немировича-Данченко — признание, целиком противоречащее тому, что говорил <о разговорах с Гумилевым> Юрий Герман Георгию Иванову: "На переворот в России никакой надежды, — говорил Гумилев. — Все усилия тех, кто любит ее и болеет по ней, разобьются о сплошную стену небывалого в мире шпионажа. Ведь он просочил нас, как вода губку. Нельзя верить никому. Из-за границы спасение тоже не придет. Большевики, когда им грозит что-нибудь оттуда, — бросают кость. Ведь награбленного не жалко. Нет, здесь восстание невозможно. Даже мысль о нем предупреждена. И готовиться к нему глупо. Все это вода на их мельницу". Возможно, это и не совсем противоречие. Разговор с Немировичем-Данченко происходил <…> в 1920 году. Позднее мысль о какой-нибудь освободительной деятельности стала казаться Гумилеву более реалистической — не исключено, что это случилось в итоге разговоров с Германом"[85].
Заговорщики вспомнили о Гумилеве лишь в середине февраля 1921 года, когда кронштадтский кризис переходил в открытое вооруженное противостояние и восставшим позарез требовалась поддержка петроградцев. "Только во время Кронштадта, — показывал В. Н. Таганцев на допросе 6 августа 1921 года, — Шведов выполнил поручение: разыскал на Преображенской ул<ице> поэта Гумилева, адрес я узнал для него во "Всемирной литературе", где служит Гумилев. Шведов предложил ему помочь нам, если представится надобность в составлении прокламаций. Гумилев согласился, сказав, что оставляет право отказываться от тем, не отвечающих его, далеко не правым, взглядам. Гумилев был близок к Совет<ской> ориентации. Шведов мог успокоить, что мы не монархисты, а держимся за власть Сов <етов>[86]. Не знаю, насколько <он> мог поверить этому утверждению. На расходы Гумилеву было выделено 200 000 советских рублей и лента для пишущей машинки. Про группу свою Гумилев дал уклончивый ответ, сказав, что для организации ему потребно время. Через несколько дней пал Кронштадт"[87]. Гумилев (протокол допроса 18 августа 1921 года) несколько уточняет показания Таганцева: "…В начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский (Шведов. — Ю.З.) с предложением доставлять для него сведенья и принять участие в восстании, буде оно переносится в Петроград. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился, причем указал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих, пользуясь общим оппозиционным настроением. Я выразил также согласие на попытку написания контрреволюционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять, вел те же разговоры и предложил гектографировальную ленту и деньги на расходы, связанные с выступлением. Я не взял ни того, ни другого, указав, что не знаю, удастся ли мне использовать ленту. Через несколько дней он зашел опять, и я определенно ответил, что ленту я не беру, не будучи в состоянии использовать, а деньги 200 000 взял на всякий случай, ожидая или событий, то есть восстания в городе, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Крондштадта я резко изменил мое отношение к Советской власти. С тех пор ни Вячеславский, ни кто другой с подобными разговорами ко мне не приходили, и я предал все дело забвению"[88].