Ознакомительная версия.
Когда я ставил этот спектакль в Швеции, то помогал актеру, который играл Сальери, движению его мысли музыкой. Если хочешь послушать, можем послушать сейчас музыку... Теперь давай сначала... Музыка тебе будет помогать, но имей в виду железную логику своего героя, что ты – Сальери – прав. Моцарт должен исчезнуть...»
ФИЛАТОВ: «Да. Понятно...
Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет – и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма.
Родился я с любовию к искусству;
Ребенком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался – слезы
Невольные и сладкие текли.
Отверг я рано праздные забавы;
Науки, чуждые музыки, были
Постылы мне; упрямо и надменно
От них отрекся я и предался
Одной музыке. Труден первый шаг...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вкусив восторг и слезы вдохновенья,
Я жег мой труд и холодно смотрел,
Как мысль моя и звуки, мной рожденны
Пылая, с легким дымом исчезали.
Что говорю? Когда великий Глюк
Явился и открыл нам новы тайны
(Глубокие, пленительные тайны),
Не бросил ли я все, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошел ли бодро вслед за ним
Безропотно, как тот, кто заблуждался
И встречным послан в сторону иную?..»
ЛЮБИМОВ: «Леня, ты должен как хирург великий все вскрывать. Сальери нам поверяет все свои тайны: я мальчиком любил музыку так, что плакал, когда играл орган в старинной нашей церкви, я не был сухим, вы думаете, что я сухарь, который ничего не чувствует, ничего не знает? Нет! Я доказываю всем своим огромным монологом, что...» ФИЛАТОВ: «Что здесь особый случай...» ЛЮБИМОВ: «Да, особый случай. Моцарт губит нам все, потому что все наши правила опровергает. Он для Сальери странное исключение и, по его мнению, не нужен искусству. Моцарт разрушает гармонию искусства, он разрушает труд, он разрушает школу, он все попирает, поэтому он должен быть убран!»
ФИЛАТОВ:
«Какая глубина!
Какая смелость и какая стройность!
Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь;
Я знаю, я».
ЛЮБИМОВ: «Леня, мне кажется, что в этих словах —огромная зависть. Они как бы выдают Сальери. Он с такой завистью весь в музыке этой. Это один из самых мрачных моментов трагедии, когда мы слушаем гениальную музыку и видим зависть, ненависть человека».
ФИЛАТОВ:
«...Вот яд, последний дар моей Изоры.
Осьмнадцать лет ношу его с собой —
И часто жизнь казалась мне с тех пор
Несносной раной, и сидел я часто
С врагом беспечным за одной трапезой,
И никогда на шепот искушенья
Не преклонился я, хоть я не трус,
Хотя обиду чувствую глубоко,
Хоть мало жизнь люблю. Все медлил я.
Как жажда смерти мучила меня,
Что умирать? я мнил: быть может, жизнь...»
ЛЮБИМОВ: «Подожди, Леня! Послушай меня. что я тебе предлагаю здесь сделать: я не умер ради музыки. Я не любил жизнь и часто ставил перед собой вопрос: „Что умирать?“ Как ты сейчас предлагаешь, то огромный кусок о смерти не нужен. Если понимать вульгарно, то что, мол, помирать, я себе найду что-нибудь поинтереснее. Тогда зачем у Пушкина целое рассуждение о смерти? И почему один человек, Моцарт, любит жизнь, а другой, Сальери, ее не любит? Ведь вот в чем трагедия. Кто самые страшные люди? Те, которые не любят жизнь. Им ничего не нужно. У одного пунктик – власть, у другого еще что-то, но жизнь как таковую они не любят, Сальери никогда не скажет как Моцарт: „Играл я со своим мальчишкой, вдруг кличут...“ Вот в этом Моцарт, он играл с мальчиком, вдруг кто-то вошел и предложил ему написать Реквием. Он, услышав, как скрипач чудно играет его произведение, засмеялся и приволок его к своему приятелю, чтобы тот тоже посмеялся, а Сальери рассердился и начал брюзжать... Вот тогда вопрос ты этот ставишь: „Подумаешь! Вы все здесь сидящие мне сделали открытие: „Нет правды на земле... Но правды нет и выше“. Для меня это ясно „как простая гамма“, то есть тогда есть цинизм и проявляется вся сухость книжного человека, теоретика Сальери... Леня, дальше не торопись, двоеточие ставь, то есть Сальери оттягивал смерть, ставил вопрос о смерти, не дорожил жизнью, поэтому он и убивает“.
ФИЛАТОВ:
«А!
Ты сочиняешь Реквием? Давно ли?»
ЛЮБИМОВ: «Леня, здесь надо усилить. Восклицание у Пушкина. Какое дьявольское совпадение: „Ты сочиняешь Реквием?! Давно ли?“ В таких случаях поражают какие-то вещи даже такого типа, как Сальери. Он вроде бы травит Моцарта, а тот Реквием сочиняет, поэтому „А!“... Восклицание ставит Пушкин».
Юрий Петрович не совсем доволен, как складывается сцена. Делает замечания актеру Ивану Бортнику, играющему Моцарта.
ЛЮБИМОВ: «Моцарту происходящее кажется странным. Он в состоянии предчувствия, без которого тяжело сыграть эту роль, а иначе весь его рассказ становится чушью: „Все ко мне кто-то приходит и меня не застает. Приходит, а меня все нет. На третий день он, наконец, зашел и заказал Реквием. Я сел сочинять“. Нет же такого у Пушкина».
«...Ты сочиняешь Реквием. А!» – в этом есть дьявольщина, вот ты только что ему яд бросил, а он тебе признается: «Стыдно мне, но у меня предчувствие». Помните, как Гамлет говорил, что у него, как у женщины, предчувствие, что что-то случится. А Горацио ответил: «Тогда откажись, принц», но он отвечает, что нет, зачем? Что предопределено, пусть будет как уж будет. Моцарт видит в происходящем странность. Все дело именно в его предощущении... Обычно поэты-провидцы предчувствуют какие-то вещи заранее. Вот как Моцарт предчувствовал свою смерть. Тогда вам будет все это легко играть, тогда строфы будут давать вольность жизни, то есть свободу мыслить в стихотворной форме, – это очень трудно. Нужно соблюдать строфу, по именно овладение ею дает свободу. Вот почему я говорю: учтите знаки препинания, тогда строфа становится воздушной, в ней много воздуха и свободы. И слово тогда звучит прекрасно. Мне несколько раз довелось слушать, как Пастернак читал свои стихи. Как он заводился, все время входил в какие-то свои ритмы. Он был совершенно свободен в стихотворении, летал как бы в пространстве. Иногда, сохраняя ритм, держал паузу несколько секунд, находясь в какой-то странной позе, куда его уносила поэтическая волна. Это есть и в «Годунове». Строфа идет вольно, широко, становится все могучее, особенно в такой стихии, как «Годунов». В «Маленьких трагедиях» тоже есть стихия огромная. Возьмите «Пир во время чумы»:
«Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы...»
Тогда есть мощь большая, можно достичь трагедии. ФИЛАТОВ: «Ты заснешь
Надолго, Моцарт! Но ужель он прав,
И я не гений? Гений и злодейство —
Две вещи несовместные. Неправда...»
ЛЮБИМОВ: «Леня, вот посмотри, что мне кажется здесь интересным: „...Не ужель он прав и я не гений...“ И гвоздь в голове: гений и злодейство– две вещи несовместные. Ведь это же цитата, он Моцарта повторяет. Неправда!!! А Бонаротти!!! Он же был убийцей! Или это все сказка тупой, бессмысленной толпы – вот этой, сидящей перед тобой. „И не был убийцею создатель Ватикана“ – тогда трагедия.
Ознакомительная версия.