Карл с большим удовольствием наблюдал за стимулирующим действием телевизионной группы на сотрудников посольства, дотоле безучастных. Теперь они невнятно пообещали кое-что предпринять – до сих пор ничего столь обнадеживающего услышать от них не удавалось.
Благодаря Калишеру Иосиф впервые принял участие в телевизионном шоу, устроенном в великолепном отеле “Пале де Шварценберг”. Поэта сняли картинно прогуливающимся по дорожке и читающим свои стихи по-русски. Карл был изумлен банальностью подачи, но это не имело значения: в итоге запись так и не пошла в эфир. Ее отправили не в тот город – в Кабул.
Письмо из Мичиганского университета в конце концов подействовало, и теперь Карлу и Иосифу предстояло иметь дело с самой отвратительной организацией из всех – иммиграционной службой США: там, независимо от того, какая человеку предложена работа, он заведомо считался преступником и, чтобы его впустили в нашу сиятельную демократию, обязан был доказать обратное.
Оставив Иосифа на попечение Маркштейнов и Одена, Карл десятого июня вернулся в Штаты – его ожидала масса работы с бумагами, которых требовало от университета Министерство труда. Мы должны были собрать нужные материалы. Например, надо было представить документы из других университетов с указанием годового жалованья, которое “обычно” выплачивается состоящим при них русским поэтам.
Иосиф получил визу пятнадцатого июня, и мы отпраздновали это по телефону.
Энн-Арбор
Первое утро Иосифа Бродского в Америке. Я спустилась вниз и увидела растерянного поэта. Сжимая голову ладонями, он сказал: “Все это сюрреально”.
У меня ощущение было такое же. Иосиф в нашем маленьком доме, обставленном в стиле семидесятых годов: ковер по всему полу, “средиземноморский” диван и обеденный гарнитур моей свекрови, теперь используемый для совещаний.
– Встал сегодня – сказал он с юмором и недоумением, – и вижу: Иэн сидит на кухонной стойке. Засовывает хлеб в металлическую штуку. Потом хлеб сам выскакивает. Ничего не понимаю.
Он прилетел в Детройт накануне, прямо из Лондона, после первых встреч со знаменитыми британскими поэтами. И вот он в Энн-Арборе, совсем не похожем на то, что он себе представлял; действительно – как та лягушка, которая проснулась и увидела, что она в пустыне Гоби. Подобно многим эмигрантам, он воображал, что эта страна похожа на их прежнюю – за вычетом всех неприятных сторон. Он не был готов к встрече с этим странным городом и к своему положению в нем.
Позже он говорил, что был рад, что его жизнь здесь началась с Энн-Арбора, а не с Нью-Йорка – у него было время адаптироваться и приобрести кое-какую беглость в английском. Тем не менее, начальный период был трудным для него: глаз не мог привыкнуть к масштабам университетского города со стотысячным населением (из которого тридцать тысяч были студенты Мичиганского университета). Советская Россия была централизованной вселенной, тяготевшей к двум всего городам – Москве и Ленинграду. В Америке же центров силы много, и некоторые из них выглядели, как этот город. Иосиф был достаточно умен и понял, что попал в культуру низкого контекста. Единственным, что объединяло многообразный мир американцев, была популярная культура, но и это связующее было слабее централизованной советской пропаганды.
Энн-Арбор был основной базой Иосифа до 1981 года; он будет возвращаться сюда даже после отъезда и всегда встречать теплый прием. Поначалу он жаловался русским друзьям, что Энн-Арбор – пустыня, но вообще-то дело обстояло гораздо хуже: здесь он был вынужден учиться многим новым вещам, иногда вопреки своим склонностям. Мы учили его, как жить независимо в Америке – открывать счет в банке, выписывать чеки, покупать еду, водить машину, – и ему это давалось трудно, не было ни жены, ни матери, чтобы взять какую-то часть забот на себя. Были у него только мы, и оба загружены работой, так что учиться он должен был быстро.
Обучение Иосифа вождению было предприятием прямо из “Пнина” – полным риска и комических сюжетов. Можно написать целый эпос о людях, которые возили его на экзамен по вождению (по-моему, письменный он завалил пять раз); он хотел сжульничать, но Карл ему не позволил – потом ему стало стыдно за свое намерение. Бывали весьма эффектные происшествия (однажды он пересек разделительную полосу и поехал по встречной), но все-таки сумел не покалечить ни себя, ни других.
В Энн-Арборе ему стало окончательно ясно, что он больше не увидит своей страны. Там у него остались родители, они были заложниками, и это одна из многих причин, почему он избегал открыто политической деятельности. Он скучал по родным, он привык к своей комнатке, выкроенной из родительской. С другой стороны, он никогда в жизни не чувствовал себя свободнее. (Я узнала его в замечании Беллоу, что только в Америке еврейским сыновьям удается оторваться от родительского дома.)
Двое его детей – Андрей Басманов и Анастасия Кузнецова (дочь балерины Марии Кузнецовой) – не носили его фамилию, для них опасности было меньше. И он не был отрезан от своего ленинградского мира: друзья и ученые привозили им письма, деньги и подарки и доставляли обратно письма и новости. Постоянно кто-то уезжал и приезжал, включая нас, – многие ленинградские друзья навещали его родителей и докладывали о них Иосифу в письмах или по телефону.
Чтобы населить свой мичиганский мир, Иосифу понадобилось примерно полгода – русские нашли его, американские поэты нашли его, заинтересованные старшекурсники и преподаватели нашли его; девушку он нашел сам.
Он почти не бывал один, но испытывал одиночество человека, окруженного людьми и сознающего при этом, что контекст изменился. Это было одиночество с особым оттенком томления и вместе с тем отвращения – и особенно чувствуется оно в “Колыбельной Трескового мыса”, написанной в 1975 году. Знаю, что чувство одиночества он испытывал и до эмиграции, но перемена обострила его.
Страх, вытянутый из подсознания одиночеством, самым пронзительным образом выразился в “Осеннем крике ястреба”. Прочтя это стихотворение в 1975 году, я поняла, что поэт и есть ястреб, который умирает, потому что слишком высоко взлетел: “Эк куда меня занесло!” – говорит он себе.
Позже в своих интервью Иосиф говорил, что мичиганские годы были его единственным детством. Это печальный комментарий к его настоящему детству, но также и признание того, какой заботой окружили его многие люди, желавшие ему помочь и ценившие его талант. Образовался большой круг людей, с которыми он чувствовал себя непринужденно: с ним быстро подружились редакторы “Ардиса”, некоторые университетские коллеги и студенты.