Раб, который стал повелителем!
Герцен хохотал:
— Славную сказочку ты сочинил, Ник!
Герцен, отроду не знавший бессонницы, спавший свои четыре часа как убитый, считал это признание Огарева поэтической выдумкой и советовал ему на ночь выпивать полбутылки бургундского.
— Твоя частица, наверно, будет довольна.
Огарев внял совету. Но вино оказывало на его рыхлую натуру обратное действие: оно возбуждала его.
Герцен рассказал ему о примирении с Грановским, закончив словами:
— Он в самом деле привязан к нам с тобой накрепко. Огарев задумчиво потер щеку, измятую сном.
— Я рад этому, — сказал он. — А все же в наши с ним отношения теперь вошла горечь. Что ж, это, может быть, с одной стороны, и хорошо. По крайней мере, Александр, мы теперь знаем, что мы с тобой приютились друг к другу и связаны тем, что мы одни.
…Точно так же, как мы сейчас, в 1908 году, в Петербурге, от мокрых сумерек до беззвездной ночи горели огнем бескорыстной любви и бескорыстного гнева, — точно так же горели этим огнем в том же Петербурге и, надо полагать, в те же часы, — в сороковых годах — Герцен и Белинский, в пятидесятых — Чернышевский и Добролюбов, в шестидесятых… и т. д. и т. д.
БлокЧиновное звание Филиппа Филипповича Вигеля длинное и внушительное: вице-директор департамента иностранных вероисповеданий министерства внутренних дел. Но к вечеру, сменяя служебный синий фрак на щегольской черный, он становился, что называется «душой общества» — говорун, острослов (в циническом роде), шаркун. Люди, плохо знавшие Филиппа Филипповича, полагали, что он еще и дамский угодник, наблюдая его порханье вокруг дам и не догадываясь, что оно чисто показное, ибо не знали стихотворения Пушкина «Из письма к Вигелю», которое кончается строками:
Явлюся я перед тобою;
Тебе служить я буду рад
Стихами, прозой, всей душою,
Но, Вигель — пощади мой зад!
Человек общительный, Вигель знал всю светскую Москву, каждый вечер бывал в гостях, перенося сплетни из одной гостиной в другую. Именно он, по выражению Герцена, «немецкого происхождения русский патриот» (известный не с лицевой стороны по эпиграмме Пушкина) пустил в ход, то есть читал в разных домах, доносительские стихи Языкова.
Читал и расшифровывал: «сладкоречивый книжник, оракул юношей-невежд» Грановский, «легкомысленный сподвижник беспутных мыслей и надежд» — Герцен, «плешивый идол строптивых душ и слабых жен» — Чаадаев.
Не довольствуясь этим и ревнуя к доносительскому темпераменту Языкова, Вигель и сам написал донос петербургскому митрополиту Серафиму на Чаадаева.
Он, кстати, назвал «Ревизор» Гоголя «клеветой в пяти действиях».
Конечно, не везде чтение Филиппа Филипповича имело успех. Например, в салоне поэтессы Каролины Павловой.
Там его сенсационная декламация была встречена холодно. Поэтесса осудила поэтическую клевету Языкова в своем ответе:
Во мне нет чувства, кроме горя,
Когда знакомый глас певца,
Слепым страстям безбожно вторя,
Вливает ненависть в сердца…
Мне тяжко знать и безотрадно,
Как дышит страстной он враждой,
Чужую мысль карая жадно
И роясь в совести чужой.
Такие нравственно-чистоплотные славянофилы, как братья Киреевские — Иван и Петр, как Константин Аксаков, отплевывались от памфлетов своего единомышленника Языкова. Константин Аксаков писал Юрию Самарину:
«Стихи Языкова сделались орудием людей, с которыми у нас нет общего… против людей достойных и прекрасных».
Даже Гоголь, столь дружественно в свой религиозно-мистический период относившийся к Языкову и первоначально похваливший его антизападнические стихи, написал ему по поводу пасквиля «К не нашим»:
«Нельзя назвать всего совершенно у них ложным… к несчастию, не совсем без основания их некоторые выводы».
Но как же все-таки Николай Языков, поэт радости и хмеля, опустился до того, что написал стихотворные доносы?
А ведь было время, когда он дружил с Рылеевым и сам писал:
Я видел рабскую Россию:
Перед святыней алтаря,
Гремя цепьми, склонивши выю,
Она молилась за царя.
Его песни «Нелюдимо наше море» и «Из страны, страны далекой» живут второе столетие. К нему благоволил Пушкин, живал с ним в Тригорском, даже зазвал его перед своей свадьбой на мальчишник, писал ему: «Издревле сладостный союз поэтов меж собой связует».
Но если присмотреться, это была странная дружба. Языков поносил «Евгения Онегина», считал, что проза Марлинского выше прозы Пушкина, издевался над его «Сказками» и написал свою, где допустил неблаговидные наскоки на Пушкина.
А Пушкин со щедростью гения писал: «Клянусь Овидиевой тенью, Языков, близок я тебе».
Конечно, Пушкин был близок Языкову, как Моцарт был близок Сальери. И кто знает, быть может, этот одаренный, но небольшой поэт послужил Пушкину моделью для образа завистника в его гениальной маленькой трагедии.
Тот, кто знал Языкова в молодости, помнил его открытое лицо восторженного юноши, ужасался теперь при виде этого курносого старичка с мочалистой бородкой и злобно-настороженным взглядом слезящихся глаз. А ведь ему только сорок с небольшим.
Его бесшабашная разгульная юность рано наградила его сухоткой спинного мозга — табес дорсалис. Мучительная болезнь ввергла его в религиозно-мистическое настроение. Его подогревал родственник поэта, Хомяков. Языков вскоре стал орудием в руках этого образованного, красноречивого и лукавого человека. В благочестии Языкова, впрочем, было что-то вымученное. От него попахивало вином. По-видимому, он и сам знал это. Он писал приятелю:
— Я перейду из кабака прямо в церковь. Пора и бога вспомнить.
Под влиянием Хомякова он стал славянофилом, но без той идейности, той честности, которая отличала лучших из них даже в заблуждениях. Трудно назвать убеждением бешеную пену на иссохших губах Языкова. Его памфлеты были рассчитанным ходом со стороны Хомякова. Надо сказать, что у некоторых из славянофилов в отношении к Языкову ощущался явный привкус презрительности. Иван Киреевский отозвался довольно своеобразно о книге его стихов:
«Я читаю их всякое утро, и это чтение настраивает меня на целый день, как другого молитва или рюмка водки. И немудрено: в стихах твоих и то, и другое: какой-то святой кабак и церковь с трапезой во имя Аполлония и Вакха».
Первая реакция Герцена на доносительское усердие Языкова была — отвращение. «Гадкая котерия, — обмолвился он, — стоящая за правительством и церковью и смелая на язык, потому что им громко ответить нельзя».