15
Комедии масок (фр.).
Святая простота! (лат.) – последние слова Яна Гуса на костре при виде старушки, пришедшей со своей вязанкой дров.
Крах «Северного вестника» был действительно неожидан для всех его авторов и читателей. Летом «рокового» 1896 года Л. Я. Гуревич, которая была официальным редактором журнала, улаживала цензурные проблемы с начальником Главного управления по делам печати М. П. Соловьевым. Молодая и привлекательная Любовь Яковлевна активно использовала свое обаяние в общении с «официальными инстанциями», принимая в беседе непринужденный «светский» тон, благотворно действующий на суровых чиновников. Так было и на этот раз. «Соловьев, – вспоминает Л. Я. Гуревич, – рассмотрел зачеркнутое [цензурой] и с характерной для него желчной игривостью заметил, что тут, по обыкновению русских радикалов, обнажаются грехи нашей матери России, подобно тому, как неблагодарный сын Ноя обнажал своего охмелевшего отца. Я, тоже в шутливом тоне, ответила, что сравнение неудачно, ибо Россия, во-первых, молода, а не стара, и, во-вторых, „напивается“ систематически, а не случайно, и потому Хамами естественнее считать тех, которые потакают ее безобразиям. Соловьев рассмеялся и выкинутое цензурой место восстановил». И все бы было хорошо, но Соловьев рассказал об этом разговоре знакомому журналисту, и этот рассказ, трансформируясь по алгоритму «испорченного телефона», как пикантная сплетня стал гулять в окололитературных кругах Петербурга. История с «обнажением срама» в кабинете начальника Главного управления по делам печати попала в прессу, в том числе – и в нелегальную. Соловьев рассвирепел и стал сознательно «душить» «Северный вестник». В результате подписка на 1897 год была сорвана, а на журнале «висели» большие долги, которые Гуревич рассчитывала заплатить из «подписных» сумм. Гуревич не сдавалась, и в 1897 году предварительная цензура с журнала была снята. Вот когда бы пригодился «Леонардо» Мережковского! Но именно в это время конфликт с Волынским был в разгаре и привел к бойкоту Мережковских со стороны журнала. Подписка на 1898 год была совсем маленькой, и в январе этого года один из векселей журнала был опротестован, после чего во всех банках кредиты для «Вестника» были закрыты. Все же Гуревич умудрилась издать полный комплект номеров (хотя и в «сокращенном», удешевленном виде). После этого издание журнала прекратилось, а Л. Я. Гуревич осталась с 155 тысячами рублей долга, которые она после долго, с большими затруднениями выплачивала. Что касается Волынского, то его позднее творчество обращено к театру; в историю русской культуры он вошел прежде всего как блистательный знаток балета, создатель «Книги ликований», которая остается актуальной и для современной хореографии.
Земную жизнь пройдя до половины… (ит.) – Данте «Божественная комедия» (Пер. М. Л. Лозинского).
В одном из писем 1881 года Лев Николаевич сравнивает свои религиозные искания с деятельностью человека, упорно пробивающего пешней лед, чтобы проверить его крепость, – если проломится, то лучше идти материком. «Я пробил до материка все то, что оказалось хрупким, и уже ничего не боюсь, потому что сил у меня нет разбить то, на чем я стою; стало быть, оно настоящее» (Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой. 1857–1903. СПб., 1911. С. 328). Вывод, конечно, не очень логичный – если у тебя не хватает сил нечто «разбить», то вполне возможно, что у кого-нибудь другого такие силы найдутся и твое «настоящее» в таком случае окажется «не настоящим». Но все становится ясным, если понять, что, говоря о «вере», Толстой de facto имеет в виду «веру в чудо» или, точнее «веру через чудо».
Уже юный Толстой – как это мы находим в его автобиографической «трилогии» – связывал (очень смутно, бессознательно) свою духовную жизнь (протекающую тогда вполне «церковно») с некими долженствующими быть «знаками отличия», которые должны отмечать его особенное молитвенное усердие. Так, он вспоминает, что, забыв рассказать на исповеди о каком-то грехе, он вновь поехал исповедоваться и был так доволен этим, что сразу же рассказал о своем «подвиге»… извозчику. «"Так-с", – сказал извозчик недоверчиво… Я уже думал, что и он думает про меня то же, что духовник, – то есть, что такого прекрасного молодого человека, как я, другого нет на свете…» («Исповедь»).
В обширной «религиозной» переписке молодого Толстого с его двоюродной теткой, камер-фрейлиной императрицы графиней Александрой Андреевной Толстой (одной из умнейших женщин своего времени), повсюду возникает странный мотив «разочарования в результатах» своего «духовного деланья»: как же так, я стараюсь жить так, как учит Православная церковь, прилежно выполняя при том все требования православного жизненного обихода (посещение богослужений, пост, принятие таинств и т. д.), и… ничего не происходит. Эта жажда «иного» приобрела болезненные формы в 1876–1880 годах, когда на вершине мыслимой человеческой славы и на вершине же мыслимого человеческого благополучия он вдруг однажды подумал о смерти: «Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губ., триста голов лошадей. Ну и что же из этого? Что потом? Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, ну и что же? Что потом?» («Исповедь»). «Мне было около 7–8 лет, – вспоминал третий сын Толстого, Лев Львович, – во время того периода страшного кризиса отчаяния и ужаса перед лицом жизни, лишенной разумного смысла, который переживал отец. ‹…› Я помню отлично это время. На балку между гардеробом и спальней, на которой он хотел повеситься, мы смотрели с ужасом, так как мы всегда были в курсе того, что происходило в семье. В течение этого периода мой отец неожиданно погрузился в верования Православной Церкви».
И с этого момента отношения Толстого с Церковью принимают, так сказать, «ультимативный» (разумеется, в восприятии Толстого) характер. Лев Николаевич «брал на себя обязательства» предельно строго следовать «православному канону» бытия, а за это Церковь должна «явить» ему нечто такое, что «упразднит» его «страх перед лицом жизни, лишенной разумного смысла».
Изабелла (в крещении – Людмила) Николаевна Вилькина (1873–1920) вошла в историю русской литературы прежде всего как талантливая переводчица Метерлинка и одна из самых ярких «декадентству-ющих» петербургских «литературных дам» эпохи «бури и натиска» русского литературного модернизма. Родилась будущая «женщина русского декадентства» в Петербурге, в семье чиновника, училась в женской гимназии княгини А. Л. Оболенской, где, по ее собственным словам, «изведала бесплодную тоску зимнего раннего вставания и ненавистную скуку вечерних тетрадок». Выйдя из гимназии в 1889 году, она уехала в Москву и поступила в театральное училище. «Там познакомилась с драмами Ибсена, – писала Вилькина З. А. Венгеровой, – который определил все мое дальнейшее отношение к искусству и жизни». И хотя профессиональной актрисой она не стала, элемент театральной игры – то драматической, то комической, то трагедийной – ярко ощущается во всей ее последующей жизни, которую она сознавала как «жизнетворчество». В 1890-х годах Л. Н. Вилькина участвовала во всех изданиях русских символистов со стихами и рассказами, однако гораздо больший успех она имела не как автор, а как адресат стихотворений и писем крупнейших художников раннего русского символизма – Бальмонта, Брюсова, В. Розанова (последний состоял с ней в переписке крайне фривольного толка). В 1900-х годах вместе с Н. М. Минским (с которым в 1905 году заключила официальный брак) «Бэлла» Вилькина содержала знаменитый литературный салон в своей квартире на Английской набережной, д. 62), где проходили «радения» с участием многих, увлеченных «богоискательством», писателей. Брюсов называл Вилькину, некогда уговаривавшую его «полюбить страшное», «новой египетской жрицей», намекая на «святых распутниц», обретавшихся в древнеегипетских храмах. «…Я думаю, что все в живой жизни подлинно и все принимаю одинако, – писала Вилькина А. Н. Чеботаревской. – Затем в жизни отдельного человека не вижу ничего, что может его „уничижать“. Всякое мгновенье жизни соответствует полной жизни того человека, который переживает это мгновение тем или другим образом. Апаш не может преисполниться религиозным пафосом, а святой ни на мгновение не отдастся разгульным движениям. Потом: разве можно „делать гордо“? Надо быть гордым или им не быть. Да – и то, и другое одинаково ценно. Был ли Христос гордым? Данте? Нерон? Шопенгауэр? Не знаю. Какое-то другое, более явное и более последнедневное слово у меня для этого. Что же касается мужчин и женщин ‹…› я знаю различие только физическое, половое, что в мужчинах очень ценю».