Так кого же я вижу? Стареть — это значит определять и ограничивать себя. Я боролась против ярлыков, но не смогла помешать годам заточить меня. Я буду долго существовать в этом окружении, где устоялась моя жизнь; я сохраню верность старинным дружеским связям; запас моих воспоминаний, даже если он и обогатится немного, останется прежним. Я написала одни книги, а не другие. Что-то меня тут смущает. Я жила, устремленная в будущее, а ныне обращаюсь к прошлому: можно подумать, что настоящее куда-то скрылось. Долгие годы я считала, что мое творчество впереди, а теперь оно уже позади: в какой же момент оно имело место быть? Я познавала, дабы потом воспользоваться своим знанием; я очень многое забыла, а с тем, что уцелело, понятия не имею, что делать. Припоминая свою жизнь, я всегда вижу себя по эту или по ту сторону чего-то, что так и не исполнилось. Зато я испытала нечто вроде полноты чувств.
У писателя все-таки есть шанс избежать окаменелости в те минуты, когда он пишет. В каждой новой книге я дебютирую. Я сомневаюсь, падаю духом, работа прошлых лет уничтожена, мои черновики настолько бесформенны, что мне кажется невозможным продолжать начинание до того момента — неуловимого, — когда становится невозможным не довести его до конца. Каждая страница, каждая фраза требует свежего изобретения, небывалого решения. Процесс творчества — это приключение, это молодость и свобода.
Но как только я покидаю свой рабочий стол, пролетевшее время скапливается у меня за спиной. Мне есть о чем подумать; внезапно я натыкаюсь на свой возраст. Эта более чем зрелая женщина — моя современница: я узнаю лицо юной девушки, замешкавшееся под покровом постаревшей кожи. Этот убеленный сединой господин, похожий на одного из моих двоюродных дедушек, с улыбкой говорит мне, что мы вместе играли в Люксембургском саду. «Вы напоминаете мне мою мать», — сообщает мне женщина лет тридцати. На всех поворотах истина набрасывается на меня, и я плохо понимаю, какой хитростью ей удалось одолеть меня снаружи, а ведь на самом деле она поселилась внутри.
Старость: со стороны ее принимают за установленный порядок, однако именно молодые люди внезапно оказываются старыми. Однажды я сказала себе: «Мне сорок лет!» Когда я пришла в себя от удивления, мне было уже пятьдесят. Изумление, охватившее меня тогда, так и не рассеялось.
Я не могу в это поверить. Когда я вижу напечатанные слова: Симона де Бовуар, они говорят мне о молодой женщине, которая я и есть. Часто, когда я сплю, мне снится, что во сне мне пятьдесят лет, что я открываю глаза и понимаю: мне тридцать. «Какой страшный кошмар я видела!» — говорит себе молодая женщина, будто бы проснувшись. А иногда до того, как я очнусь, гигантский зверь наваливается мне на грудь: «Это правда! Мне за пятьдесят, вот он, кошмар, это правда!» Каким образом то, что не имеет ни формы, ни субстанции, — время, может придавить меня такой тяжестью, что я перестаю дышать? Каким образом то, что не существует, — будущее, может так неумолимо вычисляться? Моя семьдесят вторая годовщина так же близка, как столь близкий день грядущего освобождения.
Чтобы убедиться в этом, мне стоит лишь встать перед зеркалом. Однажды в сорок лет я подумала: «В глубине зеркала меня подстерегает старость, и это неизбежно, ей удастся заполучить меня». Она меня заполучила. Нередко я в изумлении останавливаюсь перед этой невероятной вещью, которая служит мне лицом. Я понимаю Кастильоне, разбившего все зеркала. Мне казалось, я мало забочусь о своей внешности. Так люди, которые едят досыта и чувствуют себя хорошо, забывают о своем желудке. Пока я могла смотреть на свой облик без неудовольствия, я о нем забывала, это само собой разумелось. А теперь ничего не разумеется. Я ненавижу свое отражение: над глазами нависло, под глазами — мешки, лицо располнело, а этот печальный вид, который придают морщины вокруг губ! Возможно, люди, которые меня встречают, видят просто пятидесятилетнюю женщину, не хорошую и не плохую, а того возраста, какой она имеет. Но я-то вижу прежнее свое лицо, которым завладела болезнь, оставляющая неизгладимые отметины, от нее мне уже не вылечиться.
Она отравляет мне и сердце. Я утратила власть, какую имела, отделять тьму от света, обеспечивая себе ценой вихрей лучезарные небеса. Мой отчаянный бунт подавляет неотвратимость конца и неизбежность разрушений, к тому же и мои радости поблекли. Смерть — это уже не жестокое приключение где-то в далеком далеке, она неотступно преследует меня во сне; пробудившись, я чувствую ее тень между миром и мной: она уже наступает. Вот чего я не сумела предугадать: это начинается рано и постоянно гложет. Быть может, конец наступит без особой боли, когда все уже покинет меня, и это присутствие, от которого я не желала отказываться, мое присутствие, не будет уже причастным ни к чему, не будет больше ничем и с полным безразличием позволит себя смести. Одна за другой они подтачиваются, сдают, связи, которые удерживали меня на земле, и скоро разорвутся совсем.
Да, пришло время сказать: никогда больше! Это не я отдаляюсь от прежних моих радостей, это они отдаляются от меня: горные дороги уходят у меня из-под ног. Никогда больше, одурманенная усталостью, я не рухну в пахучее сено; никогда больше не скользить мне в одиночестве по утреннему снегу. Никогда никакого мужчины. Теперь мое воображение, подобно моему телу, с этим смирилось. И несмотря на все это, так странно не быть больше плотью; выпадают минуты, когда эта странность своей окончательностью леденит мне кровь. Но гораздо больше, чем эти лишения, меня огорчает то, что я не нахожу больше у себя новых желаний: они увядают, не успев зародиться в том разреженном времени, которое отныне стало моим. Раньше дни скользили неторопливо, я обгоняла их, меня влекли вперед мои замыслы. А теперь чересчур короткие часы несут меня во весь опор к могиле. Я стараюсь не думать: через десять лет, через год. Воспоминания истощаются, мифы теряют свою шелуху, планы умирают в зародыше: я здесь и все остальное на месте. Если этому молчанию суждено длиться, каким оно покажется долгим, мое короткое будущее!
И какие угрозы оно таит! Единственная вещь, совсем новая и в то же время очень важная, какая может со мной случиться, — это несчастье. Либо я увижу Сартра мертвым, либо сама умру раньше него. Как ужасно не быть рядом, чтобы утешить кого-то в горе, которое причинил ему, покинув его; как ужасно, если он покинет вас и будет молчать. Один из этих уделов, если только не выпадет невероятная удача, будет моим. Иногда меня одолевает желание поскорее покончить со всем, чтобы сократить тревожное ожидание.
Между тем я не меньше, чем прежде, ненавижу свое уничтожение. Я с грустью думаю обо всех прочитанных книгах, о местах, где бывала, о полученных знаниях, обо всем, что исчезнет. Столько музыки, столько живописи, столько культуры, столько разных мест, и вдруг — ничего. Это не мед, никто им не насытится. В лучшем случае, если меня прочтут, читатель скажет: сколько она всего повидала! Однако эта уникальная совокупность, мой личный опыт с его порядком и случайностями — Пекинская опера, арены Уэльвы, кандомбле Баии, дюны Эль-Уэда, Вабансийская улица, рассветы Прованса, Тиринф, Кастро, обращавшийся к пятистам тысячам кубинцев, желтое небо над морем облаков, багряный бук, белые ночи Ленинграда, колокола Освобождения, оранжевая луна над Пиреем, встающее над пустыней красное солнце, Торчелло, Рим, все то, о чем я говорила, и то, о чем ничего не сказала, — нигде это не оживет. Если бы только мой опыт обогатил землю, если бы он породил… Что? Холм? Ракету? Но нет. Не будет ничего. Я будто вновь вижу ветки орешника на ветру и слышу обещания, от которых бешено колотилось сердце, когда я созерцала эту золотую жилу у своих ног — целую жизнь, которую предстояло прожить. Они сбылись. Однако, обращая недоверчивый взгляд к той доверчивой девочке, я с изумлением сознаю, до какой степени я была обманута.