Жил я перед своим отъездом в Петербург на Моховой в доме университетском, рядом с церковью Георгия на Красной Горке, где верхнее помещение занимал помощник попечителя Павел Васильевич Зиновьев, а нижнее – письмоводитель университетского правления некто Пиуновский. Он был из духовного звания, и отец его, конечно, назывался Певуновским, но он для пущей важности несколько изменил свое фамильное имя; комната у меня была прекрасная, окнами на Моховую, но было неудобство, что вход с заднего двора, застроенного университетскими учреждениями, так что пробраться ко мне надо было из Долгоруковского переулка. Поэтому мои друзья и знакомые предпочитали просто стучаться ко мне в окно и по ночам влезали ко мне в комнату прямо с Моховой к негодованию полиции и Пиуновского. Раз ночью провожал я засидевшегося товарища и перед окном поскользнулся и расшиб себе жестоко ногу. Провожать меня пришла вместе с Безсоновым его старая няня и сказала мне: «будешь во времени, мого милушку помяни», указывая на Безсонова. Провожала меня и кухарка Марфа, которая в разговоре со мной о предстоявшем мне житье, выразилась: «Знаешь, батюшка, ведь Русские цари правят, как медведи в лесу: гнут не парят, переломят, не тужат». Я двинулся в путь 19 ноября 1851 года по открытой с 1-го ноября того же года железной дороге. У многих путешественников было по множеству узлов, подушек и съестных припасов. Со мною ехал наш профессор политической экономии Вернадский, и он сказывал, что он уже едет второй раз и что в первые дни по открытии дороги в залу к едущим подходила какая-то старушка и каждого крестила. Оправдались стихи Шевырева:
…и катится путь железный
От Невы и до Кремля.
В Петербург я приехал прямо к Коссовичу, и он дня через два повел меня на Моховую в дом Плеске, во 2-м этаже которого (жила) вторая дочь графа Блудова Лидия Дмитриевна Шевич с тремя сыновьями, из которых мне надлежало обучать Ваню (ныне разбитого параличем члена Государственного Совета) и покойного Митю (бывшего посланником в Японии, а потом послом в Мадриде). Третий брат, Сережа, был тогда еще лет 7-ми. Главное лицо в этом семействе была гувернантка обеих дочерей графа Блудова, девица Каролина Антоновна Дютур, уроженка Нормандии, с детства долго прожившая в Англии, куда ее родители спасались от Французской революции. Это была женщина тонкого ума, но по-моему начал безнравственных, потому что на первых же порах моего пребывания в этом доме она стала рассказывать, что вдова Лидия Дмитриевна страстно влюблена в некоего генерала Раля и что отец граф Блудов отнюдь не позволяет вступать ей в этот брак. Я тогда еще заметил, что на карточках визитных у Лидии Дмитриевны было: рожденная графиня Блудова, тогда как графство было дано ему, когда она была уже замужем за гусарским полковником Шевичем. Я очутился в золотой клетке и имел право уходить без спросу только вечером в субботу и по воскресеньям. Мне отведено было 2 комнаты, но в 3-м этаже, плохо меблированныя, где я мог только по утрам пить чай, все же остальное время, с 7-ми часов утра, проводить внизу. Раз Митя подбегает ко мне перед обедом: «Петр Иванович, чтобы Вам не ходить к себе наверх, не угодно ли умыться у нас?» Оказалось, что они умывались и переодевались к обеду и в 3-й раз делали то же, ложась спать, а про дедушку их, т. е. графа Блудова, я узнал, что он даже вторично брился по вечерам, что мне напоминало моего товарища и приятеля Новикова Николая Николаевича, который, бывало, по утрам выбрившись и намылив себе потом щеки и бороду, оставался так для мягкости кожи в течении некоторого времени, что мы называли: «в мыле пребыть». Граф Блудов со старшею дочерью девицею Антониною жил особо на Итальянской же в доме Бодиско, почти рядом с пассажем. Шевичи туда ездили редко, да и Блудов приезжал к Лидии Дмитриевне только иногда к обеду, а раз приехал произвести экзамен своим внукам. Этот экзамен прошел блестяще. Как удивился старик, когда один из его внуков прочел ему стихи Огарева: «Ночь тиха, на небе тучи…» Он никак не ожидал, что какой-то неизвестный ему Огарев пишет прекрасные стихи. А сам он был великий охотник до стихов и любил читать из Державина, Жуковского, Батюшкова и очень редко Пушкина, так как Пушкина он недолюбливал, потому что Пушкин звал его «тестом», в противоположность Дашкову, прозванному «бронзою». Беседы с графом Блудовым и мои расспросы у него были для меня тем, что Немцы зовут historische Vorstudien[53]. В то время почти ничего не позволялось печатать об Русской истории XVIII века, вследствие ненависти Николая Павловича к памяти Екатерины Великой, внушенной ему его матерью; Блудов же был необыкновенно словоохотлив, и я внимал ему, напояема. На экзамене моих учеников, на который собрались и все учителя их, отворилась дверь из прихожей, и явившийся гоф-фурьер громко произнес: «Государыня Императрица приглашает ваше сиятельство к сегодняшнему обеденному столу». Старик граф встал и, почтительно наклонив голову, сказал: «доложи Ее Императорскому Величеству, что сегодня буду иметь это счастье». Прошли десятилетия; сидел я поутру у князя Семена Михайловича Воронцова, как явился к нему такой же гоф-фурьер с картою, на которой написаны были имена лиц, приглашаемых Государем к обеду и в их числе князь и княгиня Воронцовы; князь не только не встал, но, бросив карточку в сторону, сказал: «Буду». Вот до какой степени поникло значение Царское. Коссович на первых же порах моей Петербургской жизни повез меня к старику живописцу (писавшему стенные священные картины в Исаакиевском соборе) Николаю Аполлоновичу Майкову. Это была маленькая дружная семья, средоточением которой была мать Москвичка, родом Гусятникова. Мне очень там понравилось, но я не мог часто посещать Майковых за неимением времени. Там я познакомился с Гончаровым, довольно гордо себя державшим. Младший сын Леонид, тогда 15-тилетний мальчик, сделался впоследствии мне другом. Он унаследовал свойства своих родителей и не походил на старшего своего брата Аполлона, который был несносен тем, что черезчур охотно читал стихи свои и негодовал, если слушатель недовольно внимательно внимал ему.
Погодин снабдил меня курьезной записочкой (дорожа бумагою, он имел обыкновение писать на клочках, оторванных от полученных им писем) к Соболевскому. Тот жил на Выборгской стороне за церковью Самсония на устроенной им Мальцовской прядильной фабрике. Это был холостяк, истинный друг книг и всякого просвещения, человек трезвого образа мыслей и по душе несравненно лучше, чем он казался. Подобно многим незаконнорожденным людям, он брал наглостью и всякого рода выходками. Любопытно, что в молодости своей писал он нежные идиллические стихи. В то время, когда я узнал его, он не сообщал мне своих метких эпиграмм; позднее, когда он переселился в Москву, я очень с ним сблизился и много от него наслушался. Думаю, что он любил меня и хотя был скупенек, но мне подарил на память, когда я женился, прекрасный цельного красного дерева круглый поставец. В моей памяти и в моих записях сбереглась большая часть его стихов, этих образцов эпиграмматической поэзии. Он был то же, что Марциал в Римской литературе.