И премьер-министра Итальянского королевства осенило: Д'Аннунцио, Габриэле Д'Аннунцио! Ну как же можно было забыть о такой ярчайшей личности! Габриэле был величайший позер, эстет, рафинированный интеллигент, поэт и романист весьма экзальтированного и взвинченного плана. Ростом он, увы, не вышел и красотой не отличался; некий британский историк писал впоследствии, что Д'Аннунцио был-де похож на какого-то фантастического фавна.
Сам Габриэле очень огорчался своей незадачливой внешностью: на вилле своей под Флоренцией он подолгу торчал перед громадным венецианским зеркалом, в мантии с меховой оторочкой, в кружевном белье, а иногда, когда ему взбредало в голову стать аскетом, в монашеской рясе. Это был театр для себя, предприятие, само по себе для прочей Италии совершенно безвредное.
«Человек ли я, — допытывался он у своего отражения, — человеческое ли я существо или чистая воля к искусству?» Он считал себя даже сверхчеловеком, созданием, которому все дозволено, даже «радость убивать». При всех своих слабостях и вывертах Д'Аннунцио, бесспорно, был весьма одаренным писателем, завоевавшим европейскую славу.
Стихи его были необычайно красивы и патриотичны.
«Новые дни придут для нашей Италии: знамя Капитолия развернется в голубом пространстве, знамя, ставшее прекрасным от славы своей… И тогда к Риму вернутся битвы и триумфы античности!»
Все было в его гимнах — и «не плачь, душа Тренто, матерь твоя не покинет тебя!» и «О непобежденный Триест, мечта наших сердец, живая рана в нашей плоти, нет, не тщетно ты ждешь!»
Одним словом, Д'Аннунцио подходил по всем статьям. У него было еще одно необыкновенное достоинство: его восторги при всей их чрезмерности были вполне искренни, он всей душой верил в то, что говорил и вещал. Его уносили куда-то волны пафоса, они подхватывали его, и поэт взмывал ввысь, — да, он был искренен даже тогда, когда заведомо актерствовал. В канун войны поэт стал марионеткой в руках куда более хладнокровных, осмотрительных и рассудительных господ.
Наступает 5 мая 1915 года. На утесе Кварто, близ Генуи, должен быть открыт памятник Гарибальди.
Торжество было обставлено самым картинным образом. Это монумент не только самому Гарибальди, это монумент и всей его «Тысяче» — с этого вот утеса сошли гарибальдийцы, отправляясь освобождать Сицилию от владычества ненавистных Бурбонов.
И вот на утесе появляется долгожданный Габриэле Д'Аннунцио. И солнце пронзает тучи. И оживает небесная лазурь. И ниспадает алое полотнище, покрывающее монумент. И Габриэле начинает говорить о необыкновенном ваятеле, о новом Микеланджело, который воскресил гарибальдийцев, воззвал их к новой жизни, пусть не во плоти, пусть в вечной бронзе! Поэт говорил о величии Италии. О крови и славе. И о территориях, которые могут быть приобретены этими же самыми «кровью и славой», он не забыл упомянуть.
А кончил он совершенно неописуемым пируэтом:
«Прокляты те, кому сейчас двадцать лет, которые занимаются стерильной любовью, чтобы остаться девственными для любви к ОТЕЧЕСТВУ!»
Речь барда имела, естественно, громадный успех. Д'Аннунцио призывал к войне. К войне призывали и интервенционисты и недавно переметнувшийся в их стан Бенито Муссолини. Но поэт далеко оставил их за флагом. Такого изящества, такого огня ревностные интервенционисты даже от него не ожидали!
Бенито Муссолини также побывал на утесе в Кварто. И был глубоко огорчен и обескуражен. Муссолини терзала зависть. О торжествах следовало дать отчет и назвать имя оратора. Этого еще не хватало! И Муссолини нашел выход из положения. Он как бы забыл о существовании Д'Аннунцио! Поэта как бы и не существовало. Он и не говорил. Говорила Генуя.
Вот как это прозвучало на столбцах «Пополо д'Италиа»:
«Вчера Генуя сказала свое великое слово правды. Она сказала его, обратясь лицом к морю, на славной скале перед бесчисленной толпой. Война! — кричал вчера народ, слив свои голоса в один голос. — Война!»
Потом Д'Аннунцио говорил в Риме. С невероятным успехом. Энтузиазм не имел границ.
Муссолини писал и об этой римской речи. Имени оратора он опять-таки не упомянул. Поэта для него как бы не существовало. Словом, это были откровенно конкурирующие организации: честь событий 1915 года Муссолини приписывал себе. Поэт Габриэле же никогда не сомневался, что если Италия вступила в войну, то только потому, что ее воспламенили его вдохновенные речи. Бедный поэт не знал, что премьер Саландра, так оказать, на корню запродал Антанте Италию и ее участие в войне. Поэт не знал, что все уже решено, решено и подписано.
И вот наступает 24 мая 1915 года. Италия объявляет Австрии войну. Бенито Муссолини приветствует этот акт в следующих решительных выражениях: «О матерь Италия, мы жертвуем тебе без страха и упрека нашу жизнь и нашу смерть!»
Справедливость требует сказать, что это довольно близкая парафраза одного пассажа из поэмы Габриэле Д'Аннунцио «Ночь на Капрере». Но теперь некогда было сводить счеты славы. Жребий был брошен. Возлюбленное отечество на всех парах катилось в пропасть. Итальянские берсальеры чуть ли не голыми руками рвали колючую проволоку. Муссолини в возвышенных словах расписывал эти горестные подвиги. В его статьях звучали новые нотки.
«Австрийские позиции расположены выше в горах, — писал он, — и все, что нужно австрийцам для обороны, — это скатить валун на итальянские позиции!»
Первые месяцы Муссолини воевал за письменным столом. Но в конце августа пятнадцатого года он был призван на действительную службу. Прослужил он семнадцать месяцев — из них почти полгода провел на передовой. Солдатом он был исполнительным; правда, особых подвигов за ним не числилось. Все это время он вел фронтовой дневник. Дневник этот позже вышел отдельной книжкой. Никакими красотами стиля он не отличался, звучал суховато и по-деловому. Бенито Муссолини, краснобай и, несмотря на многочисленные вспышки и скандалы, человек скорее мирного нрава (по крайней мере — в те уже отдаленные от нас времена), здесь, в траншеях, ожесточился. Ожесточился и привык к виду смерти. Когда-то приятельница тянула его в морг — погиб некий юноша, земляк Муссолини, выходец из его родного городка; Бенито должен был опознать его, но не пошел, побоялся.
Теперь он совершенно преобразился. Теперь Муссолини преспокойно относится к зрелищу гибели: «Смерть скрыта. Видим только окаменевшие руки, покрытые траншейной пылью. Мы свистим, мы поем. Когда зрелище смерти примелькалось, оно больше не производит впечатления… Следы крови и мозга на вьючной тропе… На вершине все еще десять трупов. Один без головы». Чьи это трупы — итальянцев или австрийцев? — Муссолини это безразлично. Смерть уравняла всех.