Описывает прогулку с сестрой Сюзанной: «Мы путешествовали с сестрой. У меня оплавилось два подшипника, и мы отправились домой автостопом, чего она терпеть не может». Франсуаза жадно любила книги и искала то, что могло возбудить ее воображение: «Ты мне говорил про книгу о ведьмах и черной магии. Как она называется и кто ее написал? — спрашивает она, потом уточняет: — Я сейчас читаю безумно интересное эссе Альдуса Гекели[102] о владельцах Лу-дэна и истории кюре Грандье. Скажи, а ты что? Я ее буду читать, пока мой отец сидит с “Фигаро”».
Проезжая через Гренобль, Франсуаза назначает Луи Ней-тону свидание в кафе «Англе», «где есть замечательный апельсиновый сок». После этих нескольких часов, проведенных вместе, переписка оживляется. Одно из писем Франсуазы начинается очень нежно: «Дорогой мой», но тут же она пишет: «Как забавно, что я написала “мой дорогой”. Я вслух бы такого никогда не произнесла, разве только в “Англе”». «Если бы мы не избегали осторожно этого слова, я бы тебе сказала, что люблю тебя», — бросает как-то она.
В этом целомудрии много меланхолии, которая всегда заставляла ее сомневаться в действительности любви. Когда ей задают вопрос: «Сентиментальны ли вы?» — она отвечает: «Да, очень, но лишь иногда»[103]. Сердечная смута проявляется у нее в смеси горячности и нежного смирения, когда она пишет Луи Нейтону, который уклоняется от прямого ответа:
«Я не знаю, люблю ли я тебя. Быть может, потому, что мы всегда говорили друг другу только нежное и приятное, а когда действительно любят, говорят друг другу вещи ранящие и тяжелые. Но все это теории, и мне тебя не хватает».
Много позднее, поселив во многих сердцах тоску и познав меру своей страстности, она вернется к своему пониманию любви. «Любить, — скажет она, — это значит любить счастье любимого».
«Чем трагедия напоминает жизнь?» Ответ Франсуазы Саган: «Всем». В шестнадцать лет она сдала экзамен на бакалавра по французскому, своему любимому предмету, с результатом 17 из 20. Задание, где она блеснула, было предложено отстающим в октябрьскую сессию. На июльском устном экзамене она промямлила что-то в тоске и отчаянии и провалилась. На следующий год ее также постигла неудача после того, как она изобразила Макбета перед остолбеневшей преподавательницей английского. Не в состоянии ответить, она решила использовать все возможности и, несмотря на жуткий страх, решилась изобразить сцену Шекспира в пантомиме. Увы! Эта выходка экзаменатора не позабавила, и она получила 3 из 20. Это было на октябрьской сессии, когда ей все же удалось сдать философию благодаря блестящему сочинению о Паскале.
Результат устроил профессора по философии М. Беррода из «Кур Гаттемер» на улице Лондр, нового института, где жизнь для нее протекала в непринужденной обстановке. «Франсуаза, — скажет он, — одна из лучших учениц. У нее живой ум и особенное понимание философии, под литературным углом зрения. Ее отличала скорее легкость, чем глубина мысли. Мораль интересовала ее больше, чем собственно чистая философия».
Философские разговоры, которые она вела со своей подружкой по «Кур Гаттемер» Флоранс Мальро, а затем — с Вероникой Кампьон, с которой они сошлись в институте Мэнтенона, касались в основном войны и ужасов, которые °на порождает. «Мы все были узниками нацистских концлагерей», — говорит Флоранс, которая стала потом женой Алена Рене, постановщика «Туманной ночи». Этот явленный кошмар послужил толчком для понимания того, как следует проживать хрупкие мгновения счастья на краю бездны.
«Каждый обязан прокричать себе правду», — писал Сартр в «Мухах». Франсуаза скажет: «Для меня мораль выражается в самоограничении, добровольном отказе от некоторых вещей. Например, от подлости, низости. Это вопрос чуть ли не эстетики». В свете этого и предвидя вполне неопределенное будущее, она остро осознает правду времени, вершащего судьбами людей. Это станет одной из главных проблем, доставлявших ей невыразимое мучение. Она так писала об этой главной истине[104]:
«Я понимала, что всякая спешка с моей стороны была бы так же нелепа, как и промедление. На всю жизнь. Я все знала. И понимала, что это знание ничего не стоит. Или стоит лишь моментов просветления, в которых, в моем понимании, заключена единственная правда. Когда я говорю “истинный”, это значит для меня “содержательный”, и это тоже глупо. Я никогда не испытаю пресыщения. У меня всегда будет питающая меня страсть, совершенно определенная. Но эти моменты счастья, преданности жизни, если их хорошенько вспомнить, превращаются в своего рода обертку, утешающий пэчворк, который мы, дрожа от одиночества, надеваем на нагое исхудавшее тело».
Франсуазе, в сознании которой постоянно присутствовали мысли о смерти, были глубоко необходимы независимость, веселье, безумный смех. Хитроватая, обладавшая живым и пытливым умом, она всегда умела себя занять, считая скуку «тепловатой и безвкусной», но «могущественной настолько же, насколько страх». «Когда я скучаю на каком-нибудь обеде, то ухожу совершенно больная и разбитая», — сказала как-то романистка корреспонденту[105], который счел, что в ее первых книгах это чувство сравнимо по значимости с сартровской тошнотой.
Писатель-католик Жорж Гурдэн напишет по этому поводу: «Нежная, мучительная безнадежность, витающая, словно туман, в коротких рассказах, которые сочиняет Франсуаза Саган, несмотря на бесспорную моральную нищету, не столь глубока. Легкая грусть, которая овевает ее персонажей, недостаточна, чтобы вполне точно охарактеризовать их крайний индивидуализм. Идея морали расширяется до масштабов планеты, затрагивает идею неравенства. Франсуаза Саган — писательница, кажется, это игнорирует. Однако нет в литературе великих произведений, которые бы не содержали эту проблематику несчастья в широком разрезе истории»[106].
Бог знает почему, но Франсуаза осталась равнодушна к историческим драмам, сотрясавшим ее время. Вот как она вспоминает момент, когда был убит в 1963 году в Далласе президент Кеннеди:
«Я одевалась, чтобы идти обедать с друзьями. Тогда я была замужем за американцем Бобом Вестхофом. Мы включили телевизор. Боб вдруг сказал, что никуда не пойдет. Он был подавлен. Я все же поехала и в такси обо всем забыла. Я была так потрясена, что забыла. Только в один момент мне опять пришло в голову, что только что умер Кеннеди. В ресторане об этом никто не знал. За соседним столом заплакали американцы. Для меня это убийство разрушило определенное представление об Америке, связанное с послевоенной рекламой жевательной резинки и молоком с послевоенной датой на упаковке. В молоке вдруг появилась кровь. Это было началом нашей эпохи насилия»[107].