Павел Федотович глянул снизу вверх на меня, довольный, растянул губы и без труда подполз ко мне. Дети перестали петь. Павел Федотович спросил:
- Пришел мучить меня?
- Пришел. - Я протянул малышам по шоколадке.
- Ему мало рабочего дня, - пожаловался он своей Ксюше, которая одной рукой, словно мух, смахнула с его спины детишек. - Ты, брат, чересчур современен.
- А вы слишком капитальны, как древние стены нашего госпиталя, - сказал я и пожалел, ведь может выставить за дверь и будет прав.
Но Павел Федотович лишь махнул рукой.
- Уже, дедушка, - сообщил человечек в полковничьем мундире и высоко приподнял попку над горшком.
- Посиди еще, - приказал деловито дед и участливо начал мне говорить о том, как этого внука пришлось сегодня наказать. - Понимаешь, назвал меня... - Якубчик шепнул мне в ухо это слово и продолжал уже громко: - Опи в садик сносят вес мирские драгоценности и делятся там всем поровну, а потом разносят. В моем долю отого слова не хватало, и на тебе, дедушка, получи.
Мы пили чай с коньяком. Под светом торшера лысая голова Якубчика блестела, как новый лакированный глобус. Где же те слова, какие я должен ему сказать?
- Павел Федотович, ведь кто-то должен сделать первый шаг! И почему бы это пе сделать в нашем отделении?
Якубчик иолез в шкаф.
- Прочитал я дневник твоего отца. Прочитал историю Федорова, - сказал он, протягивая мне тетрадь. - Это драгоценная вещь... Храни ее... Но понимаешь, твой отец остановился на том, на чем мы сейчас с тобой топчемся.
И я снопа рылся в твоих записках, копался в нашей семейной библиотеке, собранной тобой. И пристально глядел нa меня Пирогов, портрет которого ты переснял еще фельдшером в уездном городке Павлограде, в фотографии некоего Л. П. Кобалевского. Теперь этот портрет на моем столе... Тысячи раненых в сутки. Сотни осмотренных, прооперированных, выхоженных одним врачом!..
"Не хочу видеть Севастополь взятым..."
Утром я услышал раздраженный мамин голос:
- Ты уже на себя непохож.
- Прости, мама, я, наверно, мешаю тебе отдыхать.
- Ты тихий, как птица.
Ничего себе птица. Двигаю ящики, добираюсь к верхней полке, и книга с длинным названием "Диагностика и лечение вывихов шейных позвонков" грохается на пол.
В ночной тишипе это как атомный взрыв.
Маленькая моя, щуплая мама. В ту снежную зиму, уже без тебя, у нас не было дров. И она ходила в лес, рубила хворост и тащила его на себе десяток километров по морозу, чтобы мне было тепло. Она входила в комнату с заиндевевшими волосами, а лицо красивое, молодое, сильное. Вы оба такие.
Ты тогда ушел и не разбудил меня, чтобы я хоть на одну ночь меньше ждал тебя. Но ведь тем кто уходит, легче, чем нам, остающимся. А мама не брала меня в лес и, может, потому отморозила пальцы и до сих пор мучится. Сколько раз я запрещал ей стирать мои сорочки, а она все равно стирает и говорит, что так никто этого не сделает. Конечно, лучше мамы никто. Я доволен и тем, что у меня всегда есть чашка ароматного чая, а но воскресеньям твой любимый гречневый суп. Мне этого для счастья - вот так! А она, смешная: "Ты уже на себя непохож". Я говорю:
- Когда-то же надо быть на себя непохожим, мама: - Она сидит на тахте, смотрит на меня поверх очков:
- Неужели ты не понимаешь, что твое восстание против духовной сытости Якубчика захлебнулось, что ты исчерпал все, что остался один?!
- Но разве я один? А Женя Ангел? А Анна?
- Анна? После се фортелей у метро? - Мама безнадежно опускает руки. Ах эти молодые, они могут только ревновать. Отец, только отец - твоя верная опора. Вот вы с ним бьетесь над одной проблемой, считай, две жизни на нее уходит...
Она сказала эти слова так просто, будто ты живой, будто мы с тобой в одной клинике работаем, ездим по утрам одним трамваем, заходим в одну и ту же ординаторскую...
Мы с отцом... Протягиваю руку и достаю с книжной полки альбом. И снова, в тысячный раз читаю: "...погиб смертью храбрых". Напротив слова "похоронен" стоит прочерк. Чернилами кто-то провел по бумаге черточку и чуть было навсегда не скрыл тебя от меня, от нас с мамой. Спасибо Вере Полищук: написала, сообщила твой вечный адрес, прислала дневник. Вот он, конверт, желтый, как осенний лист. "Нагольное-Тарасовка"... Паутннка корявых, вовсе не твоих строчек: "...Пишет вам медсестра местной больницы... Бомба пробила крышу дома в тот час, когда ваш муж оперировал... Приезжайте после войны и наши места, спросите Верочку. Так он меня называл... Всего три дня и три ночи я провела рядом с ним... Но любить этого человека буду всегда..."
Переворачиваю желтый листок. Оборванные края.
"Твой отец остановился на том, на чем мы с тобой топчемся сегодня", мелькнули в голове слова Якубчика.
Зевая, он как будто упрекает тебя. Даже не знаю, как псе это назвать: наглостью, злопыхательством? Нет, еду немедленно, сегодня же.
Захожу к Пронникову. В коридоре сталкиваюсь с Женей. Почему он грустный? Веки красные, воспаленные.
Что с тобой, друже? Махнул рукой. Ну, поговорим еще.
Захожу в палату. От солнечных бликов пушистая седина Ивана Васильевича кажется розовой. А в глазах своего подопечного я не вижу радости. Сперва видел. А потом - консилиумы... И Пронников начал понимать: на этом все кончится снова. Он уже просто устал ждать.
Сажусь рядом.
- Я был в вашем училище и видел расписание. Каждый день по две, по три ваших лекции планируется. Не многовато ли, Иван Васильевич?
Иван Васильевич безнадежно силится повести плечами, пытаясь привстать.
- Я вас не понимаю. - И он сердито отворачивает от меня голову.
- Еще потерпим, осталось совсем немного, - говорю я теперь без шуток, сознавая, что моя ирония была ни к чему. - Понимаете, дорогой Ивап Васильевич, я должен еще посоветоваться со своим отцом.
Иван Васильевич настороженно сдвигает к переносице брови:
- Ваш отец погиб на фронте.
Впрочем, если к могиле человека приходят люди, значит, он еще жив.
Пронников плотно сжимает губы. Кажется, он все понимает. Мне так важно, чтобы он понял. И когда из палаты его повезут на каталке, я хочу, чтобы он знал, что я не бог, что я пришел к его беде через беды прошлого и незавершенного. Я хочу, чтобы в операционной, нот не наступит наркозное небытие, он знал, что над ним склоняюсь не один я. Что рядом с моими руками ссгодня работают и твои руки, отец. Руки, которые три дня и три ночи, без роздыха и смены, спасали Ваню Федорова. Добрые, теплые руки. Мне так нс хватает их сегодня. И я прошу тебя, отец, возвратиться и встать рядом со мной.
Нагольное-Тапасовка... Штемпель тридцатилетней давности... Встречу ли я там Веру, медсестру местной больницы? А если все быльем поросло? И тот день, когда восьмерых одной бомбой, и память о теое? Вместе с воронками и траншеями заросли, заровнялись под дождями забвения переплетенные войной человеческие судьбы.