Меня поместили в бельэтаже громадного госпитального здания, в просторной, светлой и хорошо вентилированной комнате; явились и доктора, и фельдшеры, и служители. Если бы я захотел, то я думаю, мне прописали бы целую сотню рецептов не по госпитальному каталогу. Но я просил только, чтобы меня оставили в покое и дали бы только что — нибудь успокоительное, вроде миндального молока и лавровишневой воды, против мучительного сухого кашля.
Чем был я болен в Риге?
На этот вопрос я так же мало могу сказать что — нибудь положительное, как и на то, чем я болел потом в Петербурге, Киеве и за границею.
Сухой, спазмодический, сильный, с мучительным щекотаньем в горле, кашель; ни малейшей лихорадки; сильная слабость; полное отсутствие аппетита с отвращением и к пище, и к питью; бессонница — целые ночи напролет без сна несколько недель сряду; запоры, продолжавшиеся по целым неделям. Вот припадки. Болезнь длилась около двух месяцев, а облегчение началось тем, что кашель сделался несколько влажнее; в ногах же появились нестерпимые боли, так что малейшее движение ноги отзывалось сильнейшею болью в подошвах; потом показался аппетит к молоку и явились твердые испражнения после простых клистиров, прежде вовсе не действовавших. С каждым днем аппетит к молоку начал все более и более усиливаться и дошел до того, что я ночью вставал и принимался по нескольку раз за молоко; аптекарского, выписываемого по фунтам, уже не хватало; все обитатели госпиталя, ординаторы, смотрители и комиссары начали снабжать меня молоком; к нему я присоединил потом, также инстинктивно, миндальные конфеты; но порой ел их с молоком по целым фунтам. Наконец, дошел черед и до мяса. Мне начали приносить кушанья из городского трактира. А однажды, когда я был уже на ногах, но еще кашлял (с мокротою), посетил меня генерал — губернатор.
Я искренно поблагодарил его; а он успокоил меня уверением, что он обо мне сносился уже с министром, и чтобы я не торопился отъездом; к этому прибавил, и самое главное, ассигновку на получение жалованья, назначенного всем нам впредь до занятия профессорских должностей.
Мой Котельников уже тем временем давно уехал, получив также на проезд; а я написал в Дерпт из госпиталя к моей почтеннейшей Екатерине Афанасьевне [Протасовой], уведомив ее, что лежу больной, как
322
собака (не знаю, почему я написал так). Моя добрая Екатерина Афанасьевна, верно, подумала, что я лежу в госпитале, как собака, и вскоре прислала мне рублей 50 денег и белья.
Как только я оправился, является ко мне в одно прекрасное утро безносый цирюльник и просит меня, чтобы я сдержал данное ему обещание. — «Какое?» — удивился я. И цирюльник припомнил мне, что я обещался сделать ему нос. Дело было так: кто — то в госпитале рекомендовал мне взять из города очень искусного клистирного мастера.
При моей болезненной раздражительности мне действительно не всякий мог угодить в таком щекотливом деле, как клистир, и я терпел по целым неделям, и ни за какие коврижки не соглашался припускать к себе госпитальных фельдшеров.
Прибывший же из города оказался действительно исполнявшим свою обязанность по Цельсу: «tuto, cito et jucunde»1.
Вот ему — то, по его уверению, я после одного отлично поставленного клистира и обещался сделать нос, когда выздоровею.
Но слабость сил ослабила, верно, и память; я совсем забыл обещание и физиономию.
— Ну, что же? Если обещал, так надо исполнить.
Нос не существует ex toto2, но лоб превосходный, гладкий, словно мраморный.
Безносый, плотный, здоровый мужчина, лет 40, семейный.
Но мне неясно было, что могло побудить человека женатого и не совсем молодого принять так к сердцу сказанные на ветер и в шутку слова неизвестного больного.
Может быть, предчувствие, но вероятнее то, что этот безносый брадобрей, однако же, был вместе с тем и содержателем публичного дома. А провалившийся нос у хозяина такого заведения не приманка, а потрясающее memento mori3 для посетителей.
Из прекрасного лба вышел прекрасный нос; долго хранился у меня портрет моего первого и самого удачного носа.
Второй нос, сделанный вскоре после первого, в Риге же, у одной дамы, был гораздо неудачнее и накрывал дефект только отчасти. Затем начали следовать оперативные случаи один за другим: литотомии, вырезывания опухолей, из которых один, вылущение огромного оплотневшего (стеа — томатического) жировика, произвел большую сенсацию в городе.
Дама, страдавшая этою опухолью, была многим знакома в городе. Опухоль росла у нее уже десятки лет, и несколько лет тому назад один туземный хирург взялся было за операцию, но убоялся бездны премудрости, возвратился вспять; он остановился с вырезыванием, перевязал кусок опухоли почти посередине и отрезал перевязанный кусок.
Мне представилась застарелая болезнь уже в другом виде. У разжиревшей до громадных размеров женщины опухоль, имевшая несколько
Безопасно, быстро, приятно (лат.). Совсем (лат.). Помни о смерти (лат.).
322
этажей или доль, достигла величины огромной тыквы, занимая всю ягодную область и промежность правой стороны; но очевидно было, что нарост шел далеко в таз, между прямою кишкою, влагалищем и маткою, а старый рубец после недоконченной операции прикреплял к ней кожу и мышцы. Для новичка это был хороший пробный камень, и ни одна операция не радовала меня столько, как эта.
Приступив к ней, я шибко боялся за глубокий рубец, лежавший на дороге; боялся еще более среднего нароста в глубине в тазу с брюшиною.
Но все обошлось как нельзя лучше.
Почти половину опухоли, величиною также с добрую тыкву, надо было вытаскивать из таза. Огромная, глубокая рана зажила еще задолго до отъезда моего из Риги.
В военном госпитале также не оказывалось оператора. При мне встретились два случая: один с камнем мочевого пузыря, а другой — требовавший отнятия бедра в верхней трети. В обоих случаях никто не решался в госпитале делать операцию, и оба предоставлены были в мое распоряжение.
Ординаторы госпиталя, познакомившись со мною, стали просить меня показать им некоторые операции на трупах и прочесть несколько лекций из хирургической анатомии и оперативной хирургии. Один из старых ординаторов, немец, кончивший курс в Иене, сделал мне за мои лекции следующий комплимент, тогда очень польстивший почему — то моему самолюбию и потому оставшийся у меня в памяти.
— Вы нас научили тому, чего и наши учителя не знали.
В сентябре месяце [1835 г.] я собрался, наконец, в дорогу.
Мой добрейший доктор Леви, бывший во все время моего пребывания в Риге моим гением — хранителем, и теперь не хотел отпустить меня в дорогу без теплой одежды; вечера уже были очень прохладны, и он притащил мне свою енотовую шубу, хотя и старую, но еще довольно благовидную и для ношения в столице, и требовал от меня, чтобы я ее непременно взял и не обижал его пересылкою назад из Петербурга.