Ознакомительная версия.
Я нарочно стараюсь не возносить свободы до какой-то абсолютной идеи. Для меня, безбожника, ничего абсолютного нет. Но относительную-то свободу неужели нельзя ценить? Вот почему я и настаиваю на этой скромнейшей идее — свободы как необходимого комфорта.
В советском строе этого насущного блага нет и быть не может. Советская тюрьма — это предел. Я не хочу тюрьмы. Я не хочу этого предела. Мы сейчас живем и дышим только потому, что еще есть какая-то контрабанда, какое-то нарушение принципа. Не будь этого — мы давно уже были бы все мертвецами. Представьте себе, например, годы так называемого военного коммунизма. Что было бы с населением городов, если бы не было мешочников — смерть! Самая настоящая неизбежная голодная смерть! Это дважды два четыре. С этим даже Курденко согласится, если с ним разговаривать с глазу на глаз. Эта мысль, кажется, усвоена теперь всеми беспартийными и партийными. И очень странно, что, несмотря на этот убедительный опыт, никто не делает из него надлежащего вывода. Опыт остался опытом, а наша канитель продолжается, на тех же основаниях.
Вчера в полночь я спрятал рукопись и ушел из опостылевшей мне моей комнаты, куда глаза глядят. Плохо освещается Москва. Улицы тонут в каком-то сизом сумраке. Эта угрюмость города мне даже нравится. Веселые улицы при наших обстоятельствах были бы, пожалуй, еще противнее. Очень хорошо, что разрушили Храм Спасителя.[1354] Было бы нелепым нарушением стиля, если бы сохранился этот характернейший памятник нашей официальной государственной церковности, столь охлажденной и одеревеневшей в течение двух последних столетий. Московские патриоты плачут, что не будет этого золотого купола, который возвышался над городом и сверкал на солнце столь победно. И пусть не будет. Это я говорю так не потому, что безбожник, а по соображениям, так сказать, объективным. Я бы на месте православных христиан радовался, что изничтожен наконец этот казенный и бездушный храм, столь пышный и столь чуждый «благодатной тайне», какою дышит, например, Успенский Собор да и вообще всякий храм, созидавшийся органически, с верою и любовью, а не по заданиям правящей бюрократии. Я, безбожник, отлично это понимаю. Храм Спасителя компрометировал православие. Радуйтесь и веселитесь, христиане, что безбожники взорвали это каменное лицемерие. Однако мне рассказывали, что, когда снимали крест с купола и, закинув петлю, тащили его канатом, стояла толпа и глядела в мрачном безмолвии. А когда крест рухнул, один мужчина снял шапку, истово перекрестился и сказал внятно:
— Прости им, Господи! Не ведают, что творят…
Мужчина, кажется, прав. Разрушители воистину «не ведают». Но значительность события тем не менее нисколько не умаляется этим наивным неведением.
Когда я в эту ночь проходил мимо храма, он еще не весь был уничтожен. Огромные развалины, как на фантастических гравюрах Пиранезе,[1355] пугали прохожих своей зловещей мрачностью…
Это впечатление как нельзя лучше согласовывалось с моим душевным состоянием. У меня в душе были тоже какие-то развалины. Мною овладел тогда какой-то непонятный ужас. В сущности, чего мне бояться? Я одинок, совершенно одинок… У меня нет никого. Тому, у кого есть близкие, которыми он дорожит и о которых он заботится, естественно страшиться за их судьбу, если они останутся беспомощными. Такому страшно сесть в тюрьму или ждать расстрела, но мне-то чего бояться? Обо мне никто не будет плакать, и у меня нет ни возлюбленной, ни детей… Но я боялся. Я трепетал. Я чувствовал страх, как невыносимую боль. Нет, решительно мой страх был какой-то особенный, необъяснимый и загадочный! Я вовсе не трус. На пароходе, когда он однажды тонул в Отрантском проливе,[1356] я сохранил полное хладнокровие. В 1905 году девятого января я попал случайно в толпу рабочих, которые стояли около Адмиралтейства:[1357] тогда над моей головой свистели пули, но я нисколько не боялся. А сейчас я трепещу. Почему так? Может быть, потому, что в Отрантском проливе и у Адмиралтейства мне угрожала только смерть, так сказать простая смерть, а теперь мне угрожает нечто иное. Сейчас мне угрожает неслыханное поругание моей личности. И, пожалуй, здесь дело не во мне одном. Мне страшно, потому что какой-то огромный камень, целая гора, навис надо мною и не только надо мною, бухгалтером Макковеевым, но и над человеческой личностью вообще. Под угрозой личность. Камни вопиют, но совсем не то и не так, как надеялся пророк.[1358] Они теперь вопиют не человеческими голосами, а своими каменными, бездушными и бессмысленными. Торжествует косность. И с нею бороться невозможно. Это хуже, чем стихия. Стихия все-таки нечто живое. Море, например, не просто море, а живой бог Посейдон.[1359] А здесь даже не стихия, а тупая фикция, которую сделали идолом, и этот мертвый, но безмерно огромный идол требует себе все новых и новых жертв. Нет, это решительно страшно, и я не стыжусь своего страха. Ведь я все-таки человек. Ну, вот у меня и начался тогда этот проклятый бред. Мне показалось, что за мной кто-то следит. Я вдруг сообразил, что еще на Зубовской площади, когда я повернул на улицу Кропоткина, у меня вдруг мелькнуло какое-то странное ощущение (не мысль, а чисто животное ощущение), что за мной следят. Я, помнится, обернулся, но позади никого не было. Я пошел, притворяясь, что никого не боюсь. На самом деле мне ужасно хотелось проверить свое ощущение, идет за мной кто-нибудь или не идет. И вдруг я услышал отчетливые шаги. У меня сердце упало. Конечно, это глупо. На улице Кропоткина ночью все-таки прохожие попадаются, хотя и редко, но попадаются. Почему же непременно этот прохожий шпион? Да и какие у нас шпионы? Это в царской России за нами гонялись остолопы в черных очках, а у нас теперь этот аппарат поставлен не так глупо и кустарно. Такие уличные сыщики нам вовсе не нужны. Это устарело. Однако я боялся шпиона, вероятно, шпиона в высшем смысле, так сказать… Я трепетал. Прохожий, который шел за мною, оказался, однако, невинным человеком и с самым беззаботным видом, опередив меня, вошел в подъезд какого-то дома недалеко от Лопухинского переулка. Но пройдя несколько шагов, я опять ощутил за спиною незнакомца. На этот раз мой ужас достиг какого-то предела. Мне мучительно захотелось закричать, завизжать, броситься на того, кто шел позади меня, вцепиться ему в галстук, плюнуть ему в физиономию. Я обернулся. Представьте мое изумление… За мною шел Курденко. Тут произошло нечто необъяснимое. Я ему обрадовался, как брату. Я боялся, что увижу какое-то совершенно незнакомое зловещее лицо с кошачьими глазами — и вдруг передо мною симпатичнейший товарищ Курденко.
Ознакомительная версия.