Ознакомительная версия.
Кудефудров тоже помянул о каких-то мемуарах. Он, кроме того, застал меня на стуле, когда я просунул руку в форточку, чтобы взять кирпич. Кудефудров, правда, сделал вид, что он будто бы не заметил даже моей странной позы. Едва ли не заметил! Наконец третий факт. О нем я сейчас скажу.
Однажды вечером, когда, по-видимому, у Таточки не было спектакля, она, встретив меня в коридоре, сказала, смеясь:
— Дорогой учитель! Почему вы никогда ко мне не зайдете? Знаете, вы мне один раз единицу поставили? И знаете за что?
— Не помню.
— Я должна была доказать на доске, что сумма внутренних углов треугольника равна двум прямым. Я доказала, как было в учебнике, а потом прибавила от себя: «А я все-таки не верю. Почем знать, может быть, не равна: треугольники бывают разные». Вы очень рассердились и поставили — единицу. По-моему, вы неправильно поступили. Я ведь все сказала точно, как в учебнике Киселева. Но разве я виновата, если я не верю. Я и сейчас не верю.
— Я бы вам теперь за это единицу не поставил.
— Да я не сержусь. Ничего. Пойдемте чай пить.
Я зашел к ней в комнату. Не люблю я этот стиль богемы, особенно театральной. У этой Таточки буквально на каждом кресле валялись принадлежности туалета — и все в кружевах. Противно. Чтобы сесть, пришлось фильдеперсовые чулки переложить на диван. И вот в такой обстановке разговоры о Софокле или Достоевском! На этот раз она заговорила о другом.
— Вы помните, как тогда в кухне Пантелеймонов об Апокалипсисе говорил?
— Помню, конечно.
— По-моему, интересно. Жаль, что я писать не умею. А вы, наверное, умеете складно писать. Вы бы записали весь этот кухонный разговор у себя в мемуарах.
Я вскочил, как ужаленный.
— В каких мемуарах?
— Что вы так удивились? Мне почему-то показалось, что вы должны непременно писать какие-нибудь записки.
Я был удручен.
— Никаких записок у меня нет, — сказал я мрачно.
Заметив, что я нахмурился, Таточка в каком-то будто бы недоумении вытаращила на меня свои цыганские глаза. Я говорю «будто бы», потому что я далеко не уверен в невинности ее разговоров относительно этих злополучных мемуаров. И что им всем дались эти мемуары! Конечно, Таточка не агент ГПУ… Но мало ли какие у нее могли быть соображения. А женщины по своей природе существа двусмысленные. За них поручиться нельзя. Софокл Софоклом, а там — глядишь — предательство. Почему бы Таточке не таращить как будто удивленные глаза, прекрасно понимая, что я должен испытывать при упоминании о моих мемуарах.
Однако не проще ли, вместо того чтобы писать все эти рассуждения и дрожать от страха, сжечь немедленно эту, может быть, даже никому не нужную тетрадь. В том-то и дело, что я как будто загипнотизирован. Я чувствую, что сам я, несмотря на весь мой мучительный страх, ни за что рукописи моей не сожгу. Поймите вы, что ведь я все-таки человек! И как бы Левиафан[1369] ни наложил бы на меня своей железной лапы, все-таки во мне останется какая-то жажда свободы, опаляющая все мое существо. Конечно, для какого-нибудь газетного борзописца моя свобода, воплощенная в этой рукописи, не более как «кукиш в кармане», как выражаются эти лакеи, но человек с головою поймет, что это не так просто. С другой стороны, какой-нибудь индусский мистик или православный монах с буддийским уклоном (очень распространенный тип)[1370] скажут с каменным спокойствием, что, мол, внутренняя свобода вовсе не требует никаких рукописных закреплений. Но это, конечно, вздор. Нет, именно необходимо запечатлеть мою свободу в каком-то реальном символе. Этот символ и есть мемуары. Пусть их никто не прочтет, но, однако, их может и прочесть кто-нибудь. Пусть наконец их прочтет один только следователь ГПУ. И это немало. Спасено мое натуральное, неотъемлемое право на свободу. Если я обладаю мужеством написать и не сжечь написанного, значит, я — личность. Если струшу и сожгу, значит я — не человек, а гад пресмыкающийся… Нет, я не сожгу мою рукопись! Но врать не хочу и не буду хвастаться, что мне не страшно. Не уступив главного, могу откровенно признаться во всем прочем… Да, я боюсь. Да, я трепещу… Я прекрасно понимаю, что нервы мои расстроены чрезвычайно. И эти разные, такие странные явления легко объясняются моей ненормальностью. Я имею в виду все эти голоса и прочее. Я подобные фокусы, конечно, не считаю доказательством того, что против меня существует заговор. У меня другие доказательства, основанные на несомненных фактах, которые нисколько не противоречат здравому смыслу. И если я теперь запишу о голосах и всей этой чепухе — то исключительно как любопытную деталь. Чепуха эта началась у меня недели полторы назад. Я проснулся ночью, потому что кто-то стянул у меня со спины одеяло. А у меня такая привычка — тщательно закрывать себе спину. Для этого не надо какого-нибудь особенно теплого и толстого одеяла. Достаточно легкого байкового. Вся суть в том, чтобы воздух не проходил. И вдруг кто-то, желая меня подразнить, стягивает одеяло. Меня поразила дерзость, и я — помнится — спросонья не удивился, что кто-то вошел в комнату, хотя дверь была заперта. Я зажег электричество, никого не увидел, но зато услышал внятный голос, который, как бы дразня меня, говорил из-под кровати:
— Тепленький. А? Тепленький!
Я рассердился и спросил, худо соображая:
— Это что? Провокация?
— Не провокация, а точное определение вашего характера, гражданин вредитель, — прошипел голос.
— Вздор, вздор! Суть моя вовсе не в этом… Я понимаю, вы изволите намекать на мои компромиссы, но компромиссы только видимость, а по существу…
— Что по существу? Ледяной что ли? Или горячий?[1371]
— Я не позволю над собой издеваться! — заревел я, вскакивая с постели, и вдруг сообразил, что это все галлюцинация.
Я стал на четвереньки, в одной рубашке, в самой унизительной позе заглядывая под кровать. Разумеется, никого не было. Однако же голос был удивительно внятен и убедителен. Не довольно ли? Я мог бы сообщить целый ряд подобных каверз. Но я забыл сказать главное: среди этих фокусов были предупреждения. Голоса меня предупреждали о том, что против меня заговор. Так, например, когда я однажды после вечернего заседания в нашем тресте шел с портфелем по Большой Никитской, ко мне пристал этот непрошеный собеседник, который следовал за мной по пятам и довольно громко говорил мне, что песенка моя спета, что все кончено.
XII
Сегодня день исключительных событий. Ко мне пришел Курденко. Это, конечно, не событие. Событие — другое. Событие в том… Однако буду рассказывать по порядку.
Ознакомительная версия.