К маю противостояние двух враждующих партий достигло апогея, и любой ничтожный повод мог привести к взрыву.
И взрыв последовал — такой силы, что едва не уничтожил всю экспедицию.
То, что позднее Николай Резанов назвал «бунтом морских офицеров», началось ещё до прибытия к острову «Невы» — другими словами, почти сразу же после того, как «Надежда» бросила в гавани «первый якорь».
Корабль окружили сотни подплывших островитян, которые предлагали «в мену кокосы, плоды хлебного дерева и бананы, — вспоминал Крузенштерн. — Всего выгоднее могли мы променивать им куски старых пятидюймовых обручей, которых взято мною в Кронштадте для таких случаев довольное количество. <…> Для избежания всякого при том беспорядка определил я надзирателями лейтенанта Ромберга и доктора Еспенберга и им только одним позволил покупать жизненные потребности; но когда открылось, что свиней получить было не можно, в кокосах же и плодах хлебного дерева недостатка быть не могло, то по нескольких днях (! — М. Ф.) отменил я сие приказание, позволив выменивать всё, что кому понравится или что попадётся из редкостей сего острова»[184].
О дальнейших событиях капитан-лейтенант Крузенштерн (похоже, знакомый с нижеследующим документом) умолчал.
Ознакомимся теперь с резановской версией происшедшего. Она была изложена в пространном отношении посланника к камчатскому коменданту генерал-майору П. И. Кошелеву от 4 августа 1804 года. Вероятно, камергер кое-где сгустил краски, живописуя «буйство» офицеров, но в целом его взволнованному повествованию можно доверять. Вот что поведал Резанов:
«Апреля 25-го дня, пришед в острова Мендозины, капитан-лейтенант Крузенштерн отдал приказ не выменивать у диких никому, кроме лейтенанта Ромберга и доктора Екенберга <sic>, коим поручено было прежде выменивать свежие жизненные припасы, которых на корабле уже не было. О распоряжении своём должен бы капитан из вежливости прежде известить меня, но как начальство уже давно им не уважалось и к оскорблениям его привыкло, а приказ содержал настоящую пользу, то и не было ему ни слова от меня сказано.
Мена началась на отломки железных обручей, выменивали одни кокосы и хлебные плоды, коими запаслись в изобилии, а как дикие более ничего не привозили, то вскоре и разрешено было от капитана покупать редкости, я просил его позаботиться о коллекции для Императорской кунст-каммеры. Ответ был: „хорошо“; но не исполнен. Когда выменивал я сам на железки их раковины, капитан подошёл ко мне и сказал, что железо для корабля нужно и чтоб я выменивал на ножи; началась у всех мена на ножи, но я ничего получить не мог и сколько ни просил, что это не для меня, но для императорского кабинета, сие не только было не уважено, но ещё с грубостями вырываемо у тех из рук, кому дал я на вымен приказание. Я принуждён был дать прикащику Шамелину <sic> повеление, чтоб он съездил на берег и там выменил; наконец, на ножи уже не меняли, и, когда Шамелин употребил компанейские товары на вымен, то они тотчас были у него отобраны и от капитана клерку (Григорию Чугаеву. — М. Ф.) отданы».
Всё описанное произошло до 14 мая (по новому стилю). А 14-го числа ситуация, судя по резановской хронике, обострилась до предела.
«Чувствуя такие наглости, — продолжал камергер, — увидя на другой день на шканцах[185] Крузенштерна, что было мая 2-го, сказал я ему: „Не стыдно ли вам так ребячиться и утешаться тем, что не давать мне способов к исполнению на меня возложенного“. Вдруг закричал он на меня: „Как вы смели мне сказать, что я ребячусь“. — „Так, государь мой, — сказал я, — весьма смею как начальник ваш“. — „Вы начальник! Может ли это быть? Знаете ли, что я поступлю с вами, как не ожидаете?“ — „Нет, — отвечал я, — не думаете ли и меня на баке[186] держать, как Курляндцева? Матросы вас не послушают, я сказываю вам, что, ежели коснётесь только меня, то чинов лишены будете. Вы забыли законы и уважение, которым вы и одному чину моему уже обязаны“.
Потом удалился я в свою каюту. Немного спустя вбежал ко мне капитан, как бешеный крича: „Как вы смели сказать, что я ребячусь, знаете ли, что есть шканцы? Увидите, что я с вами сделаю“. Видя буйство его, позвал я к себе надворного советника Фоссе, титулярного советника Брыкина <sic> и академика Курляндцева, приказал им быть в моей каюте и защитить меня от дальних наглостей, кои мне были обещаны».
И вот тут в острый конфликт начальников вмешались прочие офицеры с «Надежды» и «Невы», горой стоявшие за капитан-лейтенанта Крузенштерна. Одним из самых активных был, естественно, граф Фёдор Толстой.
«Спустя несколько времени приехал с „Невы“ капитан-лейтенант Лисянский <…> и мичман Берг, созвали экипаж, объявили, что я самозванец, и многие делали мне оскорбления, которые, наконец, при изнурённых уже силах моих, повергли меня без чувств.
Вдруг положено вытащить меня на шканцы к суду. Граф Толстой <…> бросился было ко мне, но его схватили и послали лейтенанта Ромберга, который, пришед ко мне, сказал: „Извольте идти на шканцы, офицеры обоих кораблей вас ожидают“. Лёжа почти без сил, отвечал я, что не могу идти по приказанию его. „Ага! — сказал Ромберг. — Как браниться, так вы здоровы, а как к разделке, так больны“. Я сказал ему, чтоб он прекратил грубости, которые ему чести не делают, и что он отвечать за них будет.
Потом прибежал капитан. „Извольте идти и нести ваши инструкции, — кричал он, — оба корабля в неизвестности о начальстве, и я не знаю, что делать“. Я отвечал, что „довольно уже и так вашего ругательства, я указов государевых нести вам не обязан, они более до вас, нежели до офицеров, касаются, и я прошу оставить меня в покое“; но, слыша крик и шум: „Что трусить? Мы уже его!“, решился я выдти с высочайшими повелениями».
Это был настоящий бунт; по правде говоря, бунт совершенно бессмысленный — и грозивший вот-вот стать беспощадным. Быть может, появление Резанова на палубе и предотвратило пролитие крови. Как бы ни относиться к посланнику, должно признать, что в решительную минуту, когда всё висело на волоске, он повёл себя мужественно.
«Увидя в шляпе Крузенштерна, приказал ему снять её, хотя из почтения к императору, и, прочтя им высочайшее мне поручение начальства, услышал хохот и вопросы: кто подписал? Я отвечал: „Государь ваш Александр“. — „Да кто писал?“ — „Не знаю“, — сказал я. — „То-то, не знаю, — кричал Лисянский, — мы хотим знать, кто писал, а подписать-то знаем, что он всё подпишет“.
Наконец все, кроме лейтенанта Головачёва, подходили ко мне со словами, что „я бы с вами не пошёл“, и заключили тем: „Ступайте, ступайте с вашими указами, нет у нас начальника, кроме Крузенштерна“; иные с смехом говорили: „Да он, видишь, ещё и хозяйствующее лицо компании“. „Как же, — кричал Лисянский, — и у меня есть полухозяин — прикащик Коробицын!“ А лейтенант Ратманов дополнил: „Он будет у нас хозяином в своей койке; ещё он прокурор, а не знает законов, что где объявляет указы“, и, ругая по-матерну, кричал: „Его, скота, заколотить в каюту“.