Ну и пир же это был! Курица оказалась на редкость жирной и просто таяла во рту. Мама удивлялась, как я сумела выменять такую замечательную курицу?!..
Но, как всегда, всему приходит конец и всё «тайное становится явным»! Всё раскрылось. Мама нашла «выменянную» браслетку, которую я просто куда-то засунула. Разразилась гроза и… я во всём призналась.
Много было горьких слов, слёз и обещаний, что такое больше никогда не повторится. Мама потребовала, чтобы оставшаяся в живых курица (которая продолжала нести такие великолепные яйца!) была немедленно возвращена хозяевам, а Бебкиной ноги чтобы больше не было в нашем доме, раз и навсегда!
Мамины решения всегда отличались радикальностью и непреклонностью. Нашей дружбе с Бебкой был нанесен сокрушительный удар.
Конечно, мы продолжали тайно от мамы встречаться от случая к случаю, но нашим «вольным похождениям» пришёл конец. Я подозреваю что мама догадывалась о наших тайных встречах, но делала вид, что ей ничего не известно и никогда не спрашивала меня о Бебке, очевидно боясь поставить меня перед необходимостью солгать.
Но всё же еще один единственный раз Бебке было суждено побывать в нашем доме при очень печальных для неё обстоятельствах.
Когда пришла весна 1919 года и зазеленели далекие перелески, вся семья Щербатовых — брат Дмитрий, который дразнил наших коз и дергал нас за косы, сестры, княгиня-мать и восьмидесятилетняя бабушка — все были расстреляны без суда и следствия.
За наглухо закрытыми ставнями люди испуганно шептались: «Какой ужас! И за что, почему? Неужели только за то, что были князьями?
Но ведь всё имущество было национализировано! И причем же дети?»
Передавались романтические слухи: Шестнадцатилетняя красавица княжна Ирина сказала перед расстрелом: «Как грустно умирать молодой».
Что сказал четырнадцатилетний Дмитрий и восьмидесятилетняя бабушка — было неизвестно.
Изо всей семьи только бабушку Бебка оплакивала горько, только её ей действительно не хватало.
Бебка осталась совсем одна, квартира была опечатана и всего-то хозяйства у нее осталось только Бебека да Мемека.
Вскоре маме предложили место единственной учительницы начальной школы в деревне Боровой в часе езды от Смоленска по железной дороге. В заработную плату входили кое-какие продукты, собираемые с родителей учеников. Мама согласилась, и мы стали готовиться к отъезду. В связи с этим мама позволила мне позвать Бебку к нам домой, чтобы проститься с ней.
Когда она появилась, она выглядела слегка осунувшейся и немного печальной. О семье она не говорила. Только раз упомянула бабушку, и отвернулась, чтобы не показать набежавших слез.
Она рассказала, что в Петербурге отыскались какие-то её дальние родственники, к которым она собирается уехать как только продаст коз.
Так наши пути с Бебкой разошлись навсегда.
Что я знаю о ней теперь? Где она, чем занимается? И почему бы, ставши взрослой, не решила она отомстить за смерть родных? Ведь Бебка всегда была решительна и смела. Разве не могла она попытаться организовать тайное общество для борьбы с советской властью, или не организовать, а войти в таковое, если оно вообще существует. Может быть, общество провалилось, и все его члены арестованы, сидят тут же, на Лубянке, рядом со мной, может быть, вот за этой самой стеной? Их допрашивают, заставляют называть всех, кого они знают, кого они знали. Бебка вспоминает и называет меня. И вот, я арестована за связь с тайным политическим обществом, о котором ровно ничего не знаю. Господи, как же я смогу доказать это?
Как потом оказалось, все, что бы я ни говорила, все оборачивалось против меня. Самое лучшее, что я могла бы делать — ничего не говорить и рыдать, как Маруся. Тогда, быть может, я и наплакала бы себе «пять лет» вместо Военного Трибунала… Но, забегая вперед должна признать, что техника запугивания подследственного у них была отточена до совершенства.
Больше ни разу, ни на одном допросе фамилии Щербатовых упомянуто не было. Весь этот фарс понадобился только для того, чтобы оглушить меня перед следующими допросами, а главное — для того, чтобы в приговоре Военного Трибунала написать: «в прошлом близкая к семье князей Щербатовых расстрелянных по Савинковскому делу».
Мало того, что князья Щербатовы были расстреляны когда мне было двенадцать лет! Так еще и расстрелянными они оказались по «Савинковскому делу», которое проходило в 1924 году.
Их расстреляли, так сказать для верности, вперед — в 1919-м!
В СССР — это преступления
Когда я переступила порог Лубянки, у меня и в мыслях не было хоть в чем-нибудь обмануть «органы», прославляемые советской прессой, как идеал честности, справедливости и коммунистической «чистоты». Я наивно ожидала, что они сразу же поймут, что я ни в чём не виновата и что всё это сплошное недоразумение.
Увы, оказалось не так-то легко что-то «рассказать» следователю. Я должна была только ОТВЕЧАТЬ, а не рассказывать. Никто моих рассказов выслушивать не собирался. Вопросы же задавались один диковиннее другого, на мой взгляд, а почти все мои ответы вызывали брезгливое и убеждённое — «в р ё т е!»
Я не собиралась ничего от них скрывать, но они ни в чем мне не верили. Я не чувствовала себя в чем-нибудь виноватой, но их поразительная осведомленность обо мне приводила меня в крайнее изумление.
Она была просто сверхъестественной. Они не только знали — и знали совершенно точно — когда и где я бывала, что делала и что говорила, но даже о чем думала и о чем могла подумать! Они помнили это лучше, чем я сама. И, главное, все это было совершенной правдой! Все было именно так.
Не так было только то, с какой точки зрения смотреть на это. Если я что-то критиковала, с чем-то не соглашалась, то для того, чтобы это исправить, насколько возможно. А с «их» точки зрения — для подрыва Советской власти…
Теперь я уже не рвалась на допрос окрыленная надеждой, что вот сейчас меня выслушают, все разъяснится и меня выпустят на свободу. Наоборот, я поняла, что всё что я не скажу на допросе, будет вывернуто наизнанку и использовано против меня.
Перед каждым допросом я теперь мучительно старалась припомнить где, когда и при ком я могла ляпнуть что-нибудь такое, что может быть истолковано как что-то антисоветское. И… не могла.
…На допросах оказалось известным, что я кому-то сказала про государственные займы, проводившиеся в те годы, что это — «добровольно-принудительное мероприятие». Правильнее, конечно, было бы сказать просто «принудительное». Хочешь — не хочешь, ты обязан был подписаться на месячную зарплату — таково было предложение якобы самих трудящихся, против которого никто не решался голосовать.