Повернемся еще левее (здесь, в книге, по моей "фоторазвертке" росписи тогдашней нашей чудо-ванной), туда, где море, искрящееся под высоким солнцем, мерно катят к берегу волны, то сияющие ослепительными бликами, то вздымающие груды белейшей пены, которая с шумом ложится на мокрый песок. На морской синеве краснеют шарики буев: дальше мол заплывать нельзя!
Со стороны Феодосии показалась прогулочная "Комета" — теплоход на подводных крыльях — и, оставляя пенный след, быстро движется к нашей пристани. "Комета" выплыла из-за скалистого, с редкими кустами, мыса Алчак, видящегося отсюда фиолетовым; нижняя его часть закрыта трехэтажной громадой (хотя я ее изрядно укоротил при живописи) лодочной станции военного санатория — с белыми и красными суденышками, подъемным краном для яхт, "бордюром" из автопокрышек у кромки воды, чтобы смягчить удары бортом при швартовке.
Море здесь, как видишь, иное, волны пониже, но хорошо видно их строение — "айвазовские" жилки из рядов пузырьков, небольшие, но яркие блики; у берега чуть просвечивает дно, а на пляже песок и галька более теплого цвета. С Алчака снялась и летит сюда стая белоснежных чаек, у двух передних, мерно машущих крыльями, видны перья и желтые клювы. А надо всем этим великолепием ослепительно сияет солнце, посылая свои лучи между небольших легких "морских" облаков, и лучи эти, как прожекторные, тянутся вниз, зажигая дальние участки моря мириадами золотых блесток далекой мерцающей ряби.
…Это мы пробежали взглядом-воспоминанием по всем четырем стенам помещеньица; ты помнишь, как нравился всем, кто бывал у нас дома, этот неожиданный кусочек Крыма, уместившийся в трех квадратных метрах? Его снимали даже для телевидения, но показать не решили: слишком мол это "натуральное", зритель не поймет, что к чему; ну а потом чего это мы, новосибирцы, будем хвалить-пропагандировать другое государство Украину, когда мол в российской Сибири своих красот предостаточно (и певцов этих красот с кистями). Ну что тут скажешь?…
Когда-нибудь, мой друг, изыщи все же возможность побывать на той набережной. Убежден: именно там тебе ярко-ярко вспомнится твое чудесное новосибирское детство, твой родной дом (роспись, конечно, к тому времени обветшает, ее соскребут или закрасят), вспомнится и горячо любивший тебя твой дедушка — художник, мечтатель, изобретатель, мастер на все руки.
Да, но при чем же здесь "Восьмая дача" — название этого письма?
Еще минутка терпения. Вон там, на востоке, за Алчаком, когда прозрачен воздух, изредка показывается громадный далекий мыс Меганом; за ним знаменитый потухший вулкан Карадаг, вблизи которого — поселок Щебетовка, истинное древнее название которого (до "великого сталинского переселения народов") — Отузы. Там тоже замечательная бухта, отличный пляж, речка Отузка, романтические горы, очень мне знакомые аж с раннего детства. Почему же в таком случае я изобразил не ту, "детскую", Отузскую бухту, а эту, Судакскую?
…Надо ж такому случиться, что меня на всю жизнь отворотили от этой чудесной местности, и кто — мои родители! Очень похожее чувство я испытал много лет спустя, в другом, тоже замечательном, горном краю — на Урале. Именно там, но за высокими лагерными заборами с вышками и колючей проволокой, я начал отбывать 20-летний срок заключения, определенный мне "именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики", о чем расскажу в свое время. Так вот, освободившись оттуда, я всю оставшуюся жизнь объезжал эти места как можно дальше — уж очень тяжко возле них мне делалось.
Оба события несопоставимы ни по какому параметру, кроме одного: в обоих случаях я был принудительно лишен свободы.
В Отузах находился детский туберкулезный санаторий, путевку в который для меня мать добыла "по блату" (а я о том ничего не знал) аж на два месячных срока! И вот меня, ошарашенного и недоумевающего, неожиданно (едва успел собрать свое энтомологическое "снаряжение") отвезли туда — до Феодосии на поезде, и автобусом до Отуз. Сдав врачам — бросили, среди совсем незнакомых детей, медсестер и врачей, облаченных в пугающие белые одежды, и воспитателей, бдительно следящих за выполнением детьми режима.
Никакого опыта пребывания в пионерлагерях и даже детсаду у меня не было, и все мое существо противилось тому, что тобою командуют, а ты обязан беспрекословно подчиняться и выполнять этот самый санаторный режим, ставший для меня растреклятым уже на второй день.
Тихо, чтоб не услышали соседи по палате, я плакал ночами, укрывшись с головой одеялом — от тоски по Дому, по Улице, по Двору, а в целом — по Свободе, утраченной аж на два лучших летних месяца. По родителям я не скучал и лично к ним не стремился: я не мог простить им своей "ссылки в Отузы", произведенной тайно и подло (а ведь они только добра мне желали и здоровья). Забывался лишь под утро, но тут ненавистный мужской голос громко горланил: "Подымайсь, восьмая дача!", и ты должен моментально соскочить с кровати, быстро заправить постель и бежать на зарядку; затем умыться, почистить зубы, мгновенно одеться и строем маршировать в столовую, где под зорким оком дежурного обязан быстро съесть всю порцию ненавистной манной каши, выпить стакан еще более ненавистного парного молока, давясь обязательным ломтем булки с маслом…
Вряд ли стоит здесь описывать весь распорядок дня санатория, не дающий для любых "своих" занятий ни минуты: всюду строем, всюду по команде — на пляж ли, в столовую, в кинозал, в "свою" дачу (дома этих дач располагались среди ближних лесов и холмов). Насчет же лечений-лекарств что-то вообще не припомню; похоже, нам их вовсе не давали, справедливо полагая, что чудесный климат тех мест сам по себе целебен. Но не ведали главного: это не пионерлагерь, а лечебница.
— Подымайсь, восьмая дача!
Представляю, как бы я чувствовал себя не в детском санатории, а в "натуральном" пионерлагере — не дай бог, знаменитом Артеке, где, по рассказам мальчишек, не то что минуты, но и секунды ты не принадлежал себе…
Страшный переполох, а потом резкая "закрутка режима" произошли после того, как в какой-то из дач не досчитались "больного". Мальчишка же отсиживался тут же, недалеко в кустах, с полдня: ему просто захотелось отдохнуть…
Тем не менее я уговорил воспитателя (а тот согласовал с начальством) ненадолго, под самое честнейшее слово, позволить выйти на соседние холмы "половить насекомых", однако во время этих коротких экскурсий я продолжал ненавидеть не только своих мучителей, но вместе с ними всю эту местность: и море, и горные вершины, скрывающие от меня мой любимый Симферополь и святыню моего детства — двуглавого великана Чатырдага. Лишь внизу, под ногами, среди камней, я видел то, что ненадолго смягчало душу: здесь ползали улитки, мои друзья медляки (черные неторопливые жуки), большущие многоножки, блестящеголовые муравьи-жнецы и другая живность. Для своих коллекций я набрал огромных бескрылых кузнечиков, принадлежащих к виду "степная дыбка" — одиннадцать бескрылых самок с длиннющим саблевидным яйцекладом и одного небольшого самца, не посчитавшись с тем, что он спаривается с громадной, как рак, подругой. У самца были нормальные кузнечьи крылья с легкими поперечными темноватыми полосками и обычный для кузнечичьего племени стрекотательный аппарат на спине: толстая рамка с прозрачной мембраной.