В 1916 году, после медицинской комиссии, Шмелева признали к военным действиям неспособным. Мобилизован был его сын — Сергей. С первого курса университета он поступил в артиллерийскую бригаду, в составе которой воевал в 1916–1917 годах. Поначалу он находился в Серпухове, и отец ездил туда к нему. После того как Сергея отправили на фронт, Шмелев стал мрачен, писать ему не хотелось, он, казалось, терял волю к жизни, понимая, что каждую минуту его мальчик — так он звал его — подвергается опасности. Сын, действительно, был отравлен газами. Уткнувшись в мокрый платок, он продолжал командовать солдатами. В письмах к сыну Шмелев проклинал войну и жаловался на свою апатию.
Где та целесообразность страданий?.. Где тот светлый лик жизни? В квартире стоял невозможный холод. С первого марта вводились карточки на хлеб. Шмелев не мог не видеть, что человеческое терпение подходит к своему пределу. Е. П. Пешкова сообщала Горькому 26 февраля 1916 года: «Шмелев вчера рассказывал, как толпа окружила какого-то торговца мукой, водила его по складам, заставляли показывать — сколько муки»[57]. И сын, и народ, и война, и происходящее в Москве и на фронте — все возвращало к вопросу о конечной цели, о скрытом смысле голода, холода, смерти, страха. И вот в 1916 году Шмелев написал рассказ, в котором — так ему казалось — он смог это объяснить. Он назвал рассказ «Лик скрытый» и посвятил его Сергею.
Среди его героев есть поручик Сушкин, с гимназии Евангелия не раскрывавший, но читавший Ницше; он считает что жизнь — результат воли человека, что евангельская мораль неприемлема в военных условиях, тем более — при «нашем расхлебайстве». По Сушкину, человек прост, а человечество — материал для лепки, из него можно сотворить зверя, но можно зажечь небесным огнем. Там есть капитан, саркастически заметивший Сушкину: по логике «математику в жизнь!» дозволяется и младенцев душить… Там есть легендарный герой войны капитан Шеметов, и его философия такова: жизнь движется психоматематикой — наукой о Мировой Душе, Мировом Чувстве, о законах Мировой Силы, один из них — закон тончайшего равновесия, Великих Весов, на которых учитывается и писк умирающего самоедского ребенка, и жалоба китайца, и слезы калужской нищей старухи, и счастье проститутки-жены. Шеметов рассуждает о круговой поруке как мировом порядке вещей: «Действуй, но помни, что за твое — всем!». Такой порядок вещей есть Лик скрытый бытия. Человечество только на задворках того Царствия, по которому тоскует, и ему необходимо «пройти через Крест», ему еще только предстоит сколотить Крест, «чтобы быть распятым для будущего Воскресения», поскольку жертва Христова оказалась напрасной. Этого всеобщего распятия требует Закон Весов, Великого Равновесия. Наконец, в рассказе есть мать Сушкина, которая, выслушав от сына теорию Шеметова, сказала просто: «Надо верить, Паля… Я верю в Промысел». Эта же сердечная вера, непосредственность была и в жалостливой бабе с тяжелым мешком, которая, посмотрев на Сушкина, сказала фразу, в которой заключалась недоступная ему простая мудрость о Боге и человеке: «Родимые вы мои, родимые… Господи-Батюшка…»
Во что верил Шмелев в 1916 году? В Божий промысел или в Великое Равновесие? На это ответить трудно. Но и та, и другая вера, сердечная и аналитическая, объясняла неизбежность страданий фатальностью. Сын, он сам, народ — все зависят от высшего предначертания.
Много лет спустя писатель обнаружил, что в «Лике скрытом» выразились его, шмелевские, предчувствия будущих потрясений. Шмелев окажется и участником, и свидетелем трагических катаклизмов, крестного пути России. Приближаясь к своему семидесятилетию, он признался в том, что в «Лике скрытом» показал интеллектуальное самообольщение человека. Шмелев писал 12 января 1942 года Бредиус-Субботиной: «Там, в рассказе, все дано, что потом должно было быть и что еще длится: обман ЖИЗНИ. И во всем — сами виноваты. Там, в рассказе — две „системы“ строить жизнь и познавать ее — сталкиваются: рацио, ratio, и… сердце, душа… — самому смутно»[58]. В сентенциях его героев-фронтовиков отразились идеи и Вл. Соловьева, и Н. Федорова, и Ф. Ницше.
IV
Февральское вдохновение
В большевизме нет любви к народу
Крым
«Неупиваемая Чаша»
Народ податлив — «хоть улицу им мети»
Сына расстреляли на окраине Феодосии
«…Я нищий, голый, голодный человек»
В Москве
Бежать!
Итак, Шмелев описывал жизнь. Просто жизнь. Он не был назидательным, в его произведениях не было экспрессии, не было драматической интриги, но было будничное течение жизни. Возможно, это объясняет, почему из него не вышел драматург. Он пробовал писать одноактные драмы, водевили. В 1914 году создал пьесу с претенциозным названием «Догоним солнце» (1914). В 1915 году в Московском драматическом театре поставили его пьесу «На паях». В 1942 году он, вспомнив премьеру 22 января 1915 года, свой успех и выходы на сцену, полутораметровый лавровый венок, девушек с цветами у подъезда театра, писал: «Пьеса мне противна, чушь. Одно лишь: язык. Знаю: не моя, не по мне, хоть сам писал. Силой заставили, вырвали для театра. Артистки переругались из-за роли: роль главная — старуха. Отлично вышла. Остальное — мерзость, плююсь доселе. Стыдно. Разве теперь такое дал бы! Да не тянет, для сцены. Я — для „внутри“— душе!»[59] Писать пьесы ему не дано. Он так оправдывал свою драматургическую немощь: Шекспиру не дано было написать «Братьев Карамазовых», «Идиота», а Достоевскому — «Короля Лира» или «Ромео и Джульетту». Висевший же в кабинете венок при большевиках повар, в порядке уплотнения вселившийся в квартиру Шмелевых, ощипал в соусы и супы. Возможно, о нем вспоминал Шмелев, когда писал рассказ «На пеньках» (1924): «Итак, многое у меня разворовали. И жильцов вселили. В гостиной, где стоял рояль… — когда-то на нем играл Чайковский! — у меня его отняли и в клубе его потом разбили, — в гостиной сидел повар из столовки, к ночи всегда веселый, — душу выматывал своей гармоньей! <…> Он ободрал — на похлебки! — лавровый венок, который мне поднесли студенты на юбилей».
Лавровый венок — малость. Шмелева ждали страшные потрясения, которые он, конечно, даже не мог себе представить, когда романтически увлекся Февральской революцией. Он ее принял, это видно из его писем к сыну. Ему нравилось, что страна охвачена стихией свободы. Он тоже недоволен старым порядком, он в восторге от того, что его ликование вливается в общий эмоциональный поток. Он приветствовал Керенского. Но он видел, что из соборного, хорового демократического движения выбивалась одна партия — большевиков: он уже тогда понял, что это была партия не народа, а класса.