Некоторое время спустя мы еще раз встретились с Фурером, когда были приглашены на творческий вечер Галины Лерхе.
Вечер был устроен в каком-то клубе, кажется, на улице Разина; зал был небольшой, но набит битком. Танцы Галины Лерхе, характерные и выразительные, казались тогда очень современными по сравнению с классическим балетом. Бабель сказал, что они „в стиле Айседоры Дункан“, с которой он был знаком.
В последний раз я видела Фурера осенью 1936 года. Бабель незадолго перед этим уехал в Одессу, а я в его отсутствие решила, что ему не следует больше жить в одной квартире с иностранцами. Поэтому я позвонила Фуреру и сказала, что мне нужно с ним поговорить не откладывая; он пригласил меня прийти вечером. Дверь мне открыла все та же бойкая девчонка из Горловки. Я застала хозяина в кабинете за письменным столом. Целью моего визита было объяснить ему, что Бабелю в связи с общей сложившейся тогда ситуацией (шли судебные процессы над „врагами народа“) неудобно жить вместе с иностранцами, ему нужна отдельная квартира. Бабель, наверное, высмеял бы мои соображения, если бы был дома. Однако Фурер во всем со мной согласился и обещал о квартире подумать. Я обратила внимание, что ящики его письменного стола были выдвинуты и что он, слушая меня, извлекал оттуда письма и какие-то бумаги и рвал их на мелкие клочки. На столе был уже целый ворох изорванной бумаги. Меня не очень удивила эта операция, я решила, что он просто наводит порядок в своем письменном столе.
Но вскоре получила от Бабеля письмо из Одессы, в котором он писал: „Сегодня узнал о смерти Ф. Как ужасно!“ Почему-то я долго ломала себе голову: кто из наших знакомых имеет имя или фамилию на букву „Ф“? — и никого не нашла. Я и не подумала о Фурере: никак не могла заподозрить в неблагополучии человека, обладающего властью и стоящего так близко к благополучному Кагановичу, а искала это имя (или фамилию) совсем в других кругах наших знакомых.
Когда же весть о смерти Фурера дошла и до меня, я поняла, что разговаривала с ним накануне его самоубийства. Это было в субботу, а в воскресенье он уехал на дачу и там застрелился. От Бабеля я позже узнала, что Сталин был очень раздосадован этим и произнес: „Мальчишка! Застрелился и ничего не сказал“. Человек слишком молодой, чтобы принадлежать в прошлом к какой-либо оппозиции, ничем не запятнанный, бывший на отличном счету, — понять причину угрожавшего ему ареста было просто немыслимо. А я тогда все же искала причину, наивно полагая, что без нее человека арестовать нельзя.
Но в январе 1934 года, когда мы с Бабелем уезжали из Горловки, веселый и полный надежд Фурер провожал нас на вокзал…
В Николоворобинском нас встретил Штайнер, вероятно, уже подозревавший, что „джентльменское соглашение“ с Бабелем (никаких женщин в доме) грозит нарушиться. Мы же решили, что надо подготовить его к этому постепенно, и поэтому через несколько дней сняли для меня комнату на 3-й Тверской-Ямской в трехкомнатной квартире одного инженера. Кроме супругов, в этой квартире жила домработница Устя, веселая, уже немолодая женщина. Она любила порассказать о жизни своих хозяев, и тогда Бабеля нельзя было от нее увести. Особенно веселил его обычный ответ Усти на мой вопрос по телефону: „Как дома дела?“ — „Встренем — поговорим“.
Вот одна из историй, рассказанных Бабелю Устей:
„Жду, жду хозяина, все нет и нет. Ну, легла спать, уснула, уж сон какой-то вижу, слышу — звонок, звонит так, что весь дом, наверное, слышит. Знаю: он. Открываю, вваливается кто-то. Не то хозяин, не то мельник какой. Как есть белый, с головы до ног чем-то обсыпанный, и кричит во все горло: „Устя, квасу!“ Ну тут вижу: хозяин. Сдираю с него шапку, шубу, ругаю на чем свет стоит. Поснимала с него все, в постелю уложила, а сама до утра отмывала и отчищала шубу, шапку, ботинки, брюки, все как есть.
Утром хозяин рассказывает: вышел из гостей поздно, трамваи уж не ходют, да и вскочил в какой-то грузовик, а в нем что-то было, вроде цемента или порошка какого. Вот и вывалялся!“
А потом мы с Бабелем совершили предательство: когда я насовсем переселялась в Николоворобинский, забрали Устю с собой.
Мое желание работать в Метропроекте не угасло, и я пошла в Гипроавиа к Вере Яковлевне Кравец. Я все еще дружила с секретаршей Охотникова Марией Алексеевной; именно она как-то сказала, что муж Веры Яковлевны, Самуил Миронович Кравец, работает в Метропроекте начальником архитектурного отдела. Я попросила Веру Яковлевну познакомить меня с ним, и она пригласила меня к себе на обед в День 8 Марта.
Дня через два после этого Самуил Миронович познакомил меня с начальником конструкторского отдела Метропроекта Михаилом Абрамовичем Рудником, я сообщила ему о желании работать в его отделе. И Рудник сразу же начал меня отговаривать: работа очень сложная, работаем по вечерам, для женщины будет трудно и т. д. Очевидно, я, молодая и хорошо одетая женщина, не внушала Руднику никакого доверия.
Я сказала, что трудностей не боюсь, и настаивала на своем. Тогда заместитель Рудника Илютович спросил меня, умею ли я рассчитывать своды. И я ответила, улыбнувшись, что умею рассчитать любую конструкцию. Это мое гордое заявление, вероятно, решило дело, и я была принята в конструкторский отдел Метропроекта.
Метропроект образовался в июле 1933 года из проектного бюро при Управлении Метростроя, существовавшего с 1931 года. И если проектное бюро располагалось на улице Куйбышева, там, где и Управление Метростроя, то для Метропроекта было выделено отдельное помещение на улице Горького — бывший Пассаж, вернее, его правая угловая часть; в левой находился и находится до сих пор Театр имени Ермоловой.
Метропроект к тому времени, когда я туда поступила, был уже сложившейся проектной организацией, состоявшей примерно из девяти отделов: отдел трассы, конструкторский, архитектурный, производственный, электротехнический, сантехнический, связи и сигнализации, путевых устройств и сметный. В последнем определялась стоимость проектирования для всех отделов.
Конструкторский отдел занимал несколько полутемных — из-за толстых стен здания и небольших окон — комнат, выходящих на улицу Станкевича. Более светлые комнаты с большими окнами-витринами, смотрящими на улицу Горького, были отданы под кабинеты начальства и отделу архитекторов.
У М. А. Рудника было два заместителя: М. Д. Илютович и Р. А. Шейнфайн; Илютович занимался линиями мелкого заложения, Шейнфайн — глубокого.
В 1934 году в конструкторском отделе было шесть групп, руководителями которых были Н. М. Комаров, А. Ф. Денищенко и Е. М. Гринзайд — по глубокому заложению и Н. А. Кабанов, Л. В. Воронецкий и Н. И. Ушаков — по мелкому заложению. Я попала в группу Александра Федоровича Денищенко, занимавшуюся тогда проектированием станции "Площадь Дзержинского".