Кирилл Лящевецкий, беседуя с другом, советовал ему остаться в монастыре — недавно тут открылась семинария, для которой нужны были преподаватели. Опять же. не сам ли Сковорода восхищается сокровищами здешнего книгохранилища? Да, — соглашался тот, — что и говорить, библиотека замечательная. Но он хотел бы жить поближе к родным местам.
Вскоре они расстались. Григорий возвратился из Москвы в Малороссию.
Через несколько лет потянуло в родные места и Кирилла. Будучи рукоположен в епископский сан, он занял место владыки в Чернигове. Кажется, они больше не встречались, но переписку друг с другом пели. Она отличалась, судя по одному сохранившемуся письму Сковороды, большой искренностью — свидетельством полного доверия. «Ты просишь, — пишет Сковорода, чтоб я яснее показал тебе свою душу. Слушай же: все я оставлял и оставляю, чтоб лишь одно-единственное открылось мне в жизни: что такое смерть Христа и что означает его воскресение? Ибо кто может воскреснуть с Христом, если сначала не умрет с ним? Ты скажешь: не глупый ли человек, до сих пор он не знает, что такое воскресение и смерть Господа. Это ведь известно всякой женщине, всякому ребенку, всем и каждому. Конечно, это так, но я тугодум заодно с Павлом, который поет: «Я все вытерпел, чтоб познать его: и силу его воскресения и его страдания».
Письмо это относится к началу шестидесятых годов. Сковороде было тогда около сорока. Он напряженно думал о смысле человеческого существования, о тайне смерти.
Кирилл Лящевецкий умер через пятнадцать лет после их московской встречи. Смерть его своей нелепостью поразила многих современников. У монахов есть правило: читать сидя или в коленопреклоненном состоянии. Черниговский владыка завел для себя обыкновение читать перед сном лежа в постели, как читают люди мирские, привыкшие к комфорту. Во время чтения он задремал. Книга, выпав из рук, сшибла подсвечник, пламя побежало по бумаге, переметнулось на постель. Преосвященный почивал в драгоценном шелковом шлафроке, ткань моментально была охвачена огнем. Очнувшись, он закричал в ужасе, пытался распутать замысловатую шнуровку шлафрока. Но было поздно. В минуту он сделался пылающим факелом.
В философском диалоге Сковороды «Алфавит, или букварь мира» среди множества символических рисунков есть и такой: мотылек летит из тьмы на пламя свечи и сгорает в нем. Даже в мгновенной гибели крошечного создания — ночной эфемериды бездна поучительного! Есть темнота, в которой и без огня все видно, и есть обманчивый свет, грозящий вечным мраком.
Снова Сковорода в Переяславе. Не без удивления узнает странник, что его разыскивал Степан Томара: хочет опять зазвать к себе в Каврай. Мальчик скучает по Григорию, и родитель очень де сожалеет о потере такого отличного учителя. И вообще в Каврае все для него сделают, лишь бы он забыл обиду и вернулся.
«Нет, нет» — крутил головой Григорий.
Однажды приятель, пригласил его с собою в дальнюю прогулку. Ехали, прихватив в телегу узел со снедью, любовались степными далями. Устав от обилия впечатлений, Григорий растянулся на сене, стал подремывать, потом крепко уснул.
Пробудился он от ночного холода. Стояли на дворе чьей-то усадьбы, странно знакомой. Да никак это Каврай!
Надо же, приятель, подговоренный Томарой, обманом завез его в село, куда он и во сне не желал бы вернуться. Что было делать?
Томары встретили Сковороду как долгожданного родича. Словно совсем другие люди стояли перед ним.
Так и остался он здесь.
И возвращается ветер на круги своя…
Опасно жить не останавливаясь. Нужны какие-то передышки, нужно, отложив все попечения, ощутить себя, хоть на время, в совершенном покое, посмотреть на свою жизнь как бы посторонним взглядом: пусть ей, твоей жизни, станет немножко совестно, что так разогналась.
Второе каврайское жительство — долгожданная награда уставшему от скитаний, неустройств и душевной неопределенности Сковороде. Что было бы с ним дальше, кем бы он стал, не будь этих двух с лишним лет необходимейшей передышки?
Выдалось наконец-то и ему время: он мог отлежаться на теплой земле, приглядеться к себе: кто он?
Будто в награду за все прошлые обиды, Каврай теперь расстелился перед ним маленьким раем, и взошла над этой земелькой радостная райская дуга — так называл он радугу… Прошли облака. Радостна дуга сияет. Прошла вся тоска. Свет наш блистает… Ухаживали теперь за ним почти как за ребенком, лишь бы не покидал Васю. Вот ведь каковы оказались Томары! Мог ли предполагать он в них столько любезности?
Эти их любезность и предупредительность своим следствием имели то, что у него вдруг обнаружилось бесценное приобретение — свободное время, не снедаемое тревогой и чувством угнетенности, которые прежде отравляли ему в Каврае почти всякий день и час. Может быть, только теперь он и осознал по-настоящему, насколько это драгоценно — иметь возможность и, главное, уметь быть одному самим с собой и как не хватает этого почти каждому человеку.
И он ходил по безлюдным тропам, садился под деревом, опираясь спиной о жесткую кору ствола.
Ах поля, поля зелены, …
Смотрел и не мог насмотреться, слушал тишину и никак наслушаться не мог. Ах поля, поля зелены, поля, цветами распещренны! Ах долины, яры, круглы могилы, бугры!
Как хорошо! И как он любил все это — тенистый изгиб ручья, холмик посреди поля…
Он завел себе привычку — вставать, как пожилые крестьяне, до солнца. Самый тихий час встречал его за селом. Допевали свое соловьи, полоща горло холодным туманом. Отрывались от остывшей земли первые жаворонки.
Только солнце выникает, пастух овцы выгоняет
И на свою свирель выдает дрожливый грель…
И так — каждый день, и к этом блаженном однообразии, и этой почти в этой почти священной повторяемости тоже был великий покой.
«Пропадайте, думы трудны, — пел Сковорода, — города премноголюдны! А я с хлеба куском умру на месте таком».
Блажен муж, которому открылось, что не его это занятие — выпрашивать, выклянчивать у жизни подарки. Ведь она гораздо щедрее, чем он даже предполагал, и самая, пожалуй, большая ее щедрость — это кусок хлеба, который он может жевать на воле. Кусок хлеба и воля. Лес, поле, трава, говор воды, безмолвное сочувствие природы человеку…«Ничего я не желатель, кроме хлеба да воды, нищета мне есть приятель — давно мыс нею сваты».
«О боже мой, ты мне — град — пел Сковорода. — О боже мой, ты мне — сад! Невинность мне — то цветы, любовь и мир — то плоды. Душа моя есть верба, а ты сси ей вода. Питай мене в сей воде, утешь мене в сей беде».