Вся социально-политическая структура дебильна, ибо она основана на том, чтобы жить ради других, — утверждает Миллер в коротеньком эссе под названием «Мир! Что может быть лучше!». — Нормальному человеку не нужны ни правительства, ни законы, ни морально-этические кодексы, не говоря уже о линейных кораблях, полицейских дубинках, мощных бомбардировщиках и прочих глупостях.
То, что Генри так быстро вышвырнули с работы, не отрицает его необычайной популярности в «Трибюн» — как среди представителей высшего эшелона издательского отдела, так и среди типографских служащих и линотипистов низшего звена. Вообще-то сам он благоволил к последним — они ведь были французами и начисто лишены литературных амбиций. Его приводили в восхищение линотипные машины, особенно звук, производимый литерами, когда их загоняли в строку, — «как хруст серебряных запястий». После работы, то есть где-то в полтретьего ночи, мы обычно отправлялись закусить к «Жилло» на улице Ламартен, через дорогу от «Трибюн». «Жилло» — это ночное бистро, где кормились главным образом труженики ночи: газетчики, шлюхи со сводниками, а также прочий обязательный элемент опоры нашей социальной структуры. Но как велика разница между «Жилло» (не сомневаюсь, что бистро существует и по сей день) и «Черным» и «Белым» молочными барами на Флит-стрит!{83} У «Жилло» подавали поистине изысканные блюда: при одном лишь воспоминании о бифштексах, которые мы уписывали в три часа пополуночи, у меня слюнки текут — посмертно, так сказать. По ходу дела мы, естественно, выпивали несколько литров вина, как и полагается на банкете. Миллер во время этих маленьких сабантуйчиков был просто великолепен. Он так и блистал — особенно в легком подпитии — и завязывал дружбу и со шлюхами, и с их сводниками, и даже с представителями «высшего эшелона».
Отужинав и подкрепившись вином, мы, продолжая болтать без умолку, шли пешком до самого дома. Иногда к нам присоединялся и Уэмбли Болд, который тоже жил тогда на Монпарнасе. По пути к предместью Монмартра мы притормаживали еще в каком-нибудь из ночных кафе, чтобы пропустить очередной стаканчик, потом не спеша двигались по улице Ришелье к реке и пересекали ее по мосту Карусель. Случалось, что, когда Уэмбли пребывал в особенно любвеобильном настроении и не мог дотерпеть до Монпарнаса, мы шли в обход через рынок — Ле-Алль, чтобы дать ему шанс «подхалтурить» с одной из представительниц «женской бригады ночного патрулирования», как он величал их в своей колонке. А это подразумевало, что мы с Генри должны были принять в ближайшем бистро еще по чуть-чуть vin rouge[55] в ожидании, пока Уэмбли, отдавая дань природе, не посеет пару горстей дикого овса. Когда он воссоединялся с нами после своей мрачной авантюры, мы возобновляли шествие к дому, потчуемые живописными и довольно непристойными подробностями, на которые Уэмбли никогда не скупился, даже если ему просто случалось угодить в лапы какой-нибудь старухе-branleuse[56].
До Монпарнаса мы зачастую добирались не раньше шести утра. К этому часу мы уже созревали, чтобы слегка перекусить в «Доме» или «Куполи»: по парочке бараньих отбивных, по кусочку камамбера и по стопке блинов сверху. Ну и разумеется, еще по бутылке pinard[57], чтобы как следует выспаться.
6
Я так до конца и не понял, с какой, собственно, стати Анаис Нин понадобилось вступать в какие бы то ни было отношения с Осборном, — едва ли у них было что-либо общее. Познакомились они, надо полагать, на каком-нибудь светском сборище, и, зная, что Анаис принадлежит к артистической среде, Осборн, вероятно, не преминул козырнуть перед ней своим другом Генри Миллером. Ей решительно необходимо с ним познакомиться — скорее всего убеждал ее Осборн, а она скорее всего улыбалась и помалкивала. Вряд ли она ожидала от Генри чего-то особенного. Раз уж его рекомендовал и нахваливал Осборн, который был жутким занудой, то Генри наверняка просто очередной «мировой парень» американского образца — тип людей, так хорошо знакомый Анаис и, как правило, мало приятный в общении.
Я не присутствовал при их первой встрече, но, как потом выяснилось, сблизились они моментально. Эти двое являли собой два совершенно обособленных мира. Однако Генри сразу же атаковал Анаис, и она, податливая и послушная, потянулась к нему, безоговорочно приняв его лидерство. В одно мгновение они стали неразлучны, как Кастор и Поллукс. Иными словами, они еще не один счастливый год просуществовали порознь, сблизившись при этом настолько, насколько только могут сблизиться два существа, — за вычетом тех периодов страсти, когда секс совершает чудо биохимического синтеза. Стоит лишь мне подумать о Генри и Анаис, как в голове у меня возникает образ Кастора и Поллукса — звезд-близнецов, которые, когда смотришь на них издали, накладываются одна на другую, и кажется, что это одна звезда — только как бы в монокле.
Анаис была женщиной весьма неординарной. Не американка, хотя отчасти американского происхождения; не испанка, хотя отчасти испанского происхождения; не француженка, хотя отчасти французского происхождения, — она не была даже космополиткой, хотя объездила и все европейские столицы, и Новый Свет. То, что она родилась в Нейи, было чистой случайностью и француженкой делало ее ничуть не больше, чем испанкой. Пожалуй, она без ущерба для своего духовного облика могла бы родиться в любой точке земного шара.
Ее отец Хоакин Нин{84}, концертирующий пианист с мировым именем, постоянно находился в разъездах, гастролируя по столицам Европы и обеих Америк; семья сопровождала его повсюду. Сколько Анаис себя помнила, ее жизнь протекала в международных вагонах высшего класса, в которых она исколесила вдоль и поперек всю Европу; в роскошных отелях континента, где они зачастую останавливались лишь на одну ночь, чтобы следующим утром сесть на очередной поезд, уносивший ее прославленного отца в очередной город, к очередному триумфу. Хоакин Нин был великий артист, но и великий эготист в придачу — деспотичный муж и взыскательный отец. Анаис обожала его всем сердцем, и, когда, в возрасте девяти лет, ее с ним разлучили, она начала вести свой знаменитый дневник, посвященный отцу.
Она с первого взгляда распознала истинную сущность Генри Миллера. Ее интуиция граничила с ясновидением: от нее ничего нельзя было утаить. Временами Анаис больше поражала меня как колдунья или ведьма, нежели как женщина. Жестокая разлука с отцом причинила ей в детстве и отрочестве неимоверные страдания, и, очевидно, именно эти страдания и обострили ее интуицию, именно в них и выкристаллизовалось ее магическое летучее обаяние, которым она так успешно пользовалась в общении с людьми и даже с самой собой — в дневнике.