Он начал говорить об «организации» промышленности, и «научном» решении проблем бедных и безработных. Это был язык, напоминающий речи Уэбб (с которой он встретился) и тех либеральных писателей, которые полагали, что они набрасывают связный в философском отношении образ «нового либерализма». Тем не менее Черчилль не испытывал интереса к абстрактным рассуждениям о природе государства. Он придерживался того, что ему представлялось взглядом с позиции «здравого смысла». Интервенция сама по себе не была «правильной» или «неправильной» — все зависело от конкретных обстоятельств. С мудростью, которая отнюдь не была неуместной, он подозревал, что «истина» лежит где-то посередине между «индивидуализмом» и «коллективизмом». Наряду с Ллойд Джорджем, он обладал способностью чувствовать, какого рода политические рассуждения соответствуют требованиям момента, и проявлял заинтересованность скорее в хлестких фразах, вставляемых в публичные выступления, чем в длинных описаниях в академической дискуссии[24].
Критики из партии тори немедля сочли этого «нового Черчилля» еще менее убедительным, чем старый, хотя, привлекая внимание к соответствию между стилем личной жизни Черчилля и его крестовым походом на защиту «миллионов покинутых», они давали возможность развернуть эту критику против них самих. Сам Черчилль не видел никаких оснований для обвинений в лицемерии, выдвинутых против него. Это было правдой, что он любил шампанское; что он никогда не путешествовал третьим классом; что он никогда не собирал свою дорожную сумку. В этом и других отношениях он, конечно, принадлежал к «авангарду», но никогда не считал, что жизнь в комфорте устраняет действительную заботу об «арьергарде». «Равенство» не было ни достижимы, ни желаемым, но должно было быть «повышение уровня». Никто со склонностью к сибаритству не станет принимать аскетического образа жизни для того, чтобы достичь этой цели. Черчилль убедил себя в этом без чрезмерной трудности и выполнял свои задачи с усердием, которое было почти легендарным.
В эти годы Черчилль был связан главным образом с решением двух проблем социальной политики: «потогонной системы труда» (которую должно было излечить создание торговых палат) и безработицы (которую должны были ослабить система бирж труда и страхование от безработицы)[25]. Два последних предложения были прочно объединены в сознании Черчилля, но финансовые сложности, изначально присущие схеме страхования, означали, что он должен удовлетвориться созданием бирж труда. Ввести схему национального страхования чуть позже выпало Ллойд Джорджу. Усилия Черчилля были важными, но рассматривать их как центральные части программы правительства или как начальные шаги в устройстве «государственного благосостояния» было бы искажением, возникающим из-за удаленности. Но даже в таком случае, в решение этих вопросов Черчилль принес страсть и неукротимую способность считать свой путь тем, что он назвал «значительной политикой». Он оставался уверенным в том, что страну более заботят эти социальные вопросы, чем простые политические перемены. Либералы действительно могли развить огромную работу в «социальной организации», и у него не было проблем в том, чтобы предложить «большой кусок бисмаркианства» (обозначая так меры социального обеспечения, внедренные Бисмарком в Германии). Его энтузиазм был таким, что ему и в голову не приходило, что премьер-министр может быть не вполне удовлетворен длинными сообщениями по этим вопросам, датированными 26 и 29 декабря (1908 года). Казалось, после переваривания большого куска рождественского пудинга, поданного в Бленгейме напудренными ливрейными лакеями, Черчилль не нашел ничего лучшего, чем на Святках снова переключиться на политику. Один из кратких ответов премьер-министра, в котором признавалось, что он не вполне овладел идеями Черчилля по лесонасаждению, можно было воспринять как показатель определенной усталости и настороженности по его адресу.
Также стало понятным, что Черчилль до сих пор считает невозможным ограничивать свои мысли тем, что касается его департамента. Конечно, можно было сказать, что бюджет 1909 года, с предложенным увеличением налоговых ставок, и вытекающее из этого сражение в Палате Лордов, чтобы добиться его прохождения, очень близко примыкали к этим проблемам. Конечно, Черчилль бросился в это сражение так, как будто он им руководил. Была быстро сформирована Бюджетная лига, и он стал ее председателем. Именно Лига организовала знаменитый Лаймхаусский митинг, на котором Ллойд Джордж подверг суровой критике крупных землевладельцев. Два этих человека были в тесном контакте все лето, и родословная Черчилля гарантировала, что его необузданный словесный штурм титулованных владетельных классов будет воспринят как измена его собственному роду. Его речи в Эдинбурге вызывали оцепенение. Его последующее отношение к ничтожному меньшинству титулованных особ, которые никого не представляли, беспокоило короля. Его рвение в том, чтобы взяться за лордов, беспокоило премьер-министра.
Были даже времена, когда он беспокоил сам себя. Герцог из его собственной семьи был не слишком польщен. Но все равно он продолжал бурно напирать. Тем не менее, он не мог полностью избавиться от ощущения, что он более двуличен, чем это, так сказать, положено по норме политику, стоящему у вершины власти. Слухи, ходившие среди оппозиции, которая не могла принять его суровую критику по нарицательной цене, вещали, будто Черчилль, разочарованный тем, что Ллойд Джордж превзошел его в радикализме, размышлял о полном выходе из сферы партийной политики. В действительности же он оказался более связанным, чем когда-либо, и в заключительные месяцы 1909 года провел серию речей вдоль и поперек по стране, чем заслужил боязливое восхищение премьер-министра. Его воедино собранные мысли, предметом которых были «Права людей», появились как раз ко времени первых Всеобщих выборов в 1910 году.
В сентябре 1909 года он дал пэрам слабый отдых и уехал в Германию, чтобы еще раз присутствовать на маневрах немецкой армии. Он перекинулся несколькими словами с кайзером, который обращался к нему по имени. Он также предпринял паломничество на поле битвы при Бленгейме и на биржу труда в Страсбурге. Как обычно, он тщательно осмотрел его окрестности. На него не произвели впечатления потолки Тьеполо в Старом дворце Вюрцбурга, где он отобедал с огромной пышностью; они принадлежали к стилю живописи «взбитых сливок и воздушных пирожных». Он представлял себе Наполеона, обедающего при таких же обстоятельствах в Германии веком раньше, У него было чувство трагедий европейской истории, не разделяемое таким же воображением любого из его коллег по Кабинету, когда он смотрел на выдающуюся компанию в мерцающем свете тысяч свечей. Это был не Бангалор, не Омдурман, не Йоханнесбург; это было самое сердце старой Европы, и возможно, борьба за владычество в ней все еще не закончилась. Сцена вызывала две противоположные реакции. Он не мог отрицать, что испытывал ненормальное очарование войной, но он также гораздо сильнее чувствовал, «какими гнусными и жестокими глупостью и варварством все это было». Какие выводы о власти должны были быть сделаны из его наблюдений за этой «ужасной машиной», которой была германская армия? Беспокоиться о таких вещах не было нормальным явлением для министра торговли, но он не был нормальным министром торговли.