Так вот, однажды за работой мы слушали по радио (на стене висел черный картонный круг репродуктора) последние известия. Как всегда сообщалось, что труженики такого-то колхоза рады доложить дорогому товарищу Сталину о досрочном выполнении плана поставок таких-то продуктов, что только благодаря заботам партии, правительства и лично тов. Сталина труженики села… — и т. д. и т. п. Одна за другой следовали верноподданнические формулировки, обычные для того времени. Старший из картонажников (я сразу его выделил: серьезный, молчаливый, хороший мастер) повернул голову к репродуктору, прислушался, потом взял со стола какую-то большую деревянную чурку и с силой бросил в репродуктор. Продырявленная черная тарелка свалилась и замолкла. Мастер (жаль, не помню имени), потрясая кулаками, с огромной болью в голосе почти крикнул: «Это мое село!!!.. Там мать моя страдает!!!» Уткнулся лбом в стол и зарыдал. Мы остолбенели. Молчим. Один из художников — выпускник Суриковского института, высокий молодой человек лет тридцати (опять не помню, как звали), секретарь одной из партячеек Худфонда — подошел к мастеру, похлопал его по плечу и говорит, обращаясь к нему по имени-отчеству: «Ничего — репродуктор починим, и дело с концом. Работайте спокойно». Этот парторг за укрывательство такого поступка (да еще совершенного в присутствии многих людей) мог лишиться партбилета и загреметь в лагерь на многие годы. Значит, он не только был хорошим человеком, но и полностью доверял всем присутствующим.
Заработав деньги, я ходил в кино, слушал музыку в концертных залах или дома на проигрывателе (нужные пластинки я с великим рвением искал по всей Москве), читал необходимые мне книги в библиотеках — делал выписки в специально заведенную для этого толстую тетрадь; разучивал новые пьесы на мандолине и на гитаре, писал натюрморты или пейзажи, реже портреты (в том числе автопортреты), ходил по музеям. Очень любил я, вглядываясь в памятники древности разных народов, проникать в их жизнь, в их дух; постепенно это превратилось в потребность, в своеобразную «наркоманию». Наступали иногда, почему-то, дни растерянности, безделья, пустоты и вдруг — вот оно! — египетские залы в Музее имени Пушкина! — и я мчался туда, как пьяница в винный магазин. Проведя там часа полтора или два, я оживал, загорался, становился годным и готовым к делу.
Из самых приятных времяпрепровождений больше всего я любил вот что: беру билет на электричку километров на тридцать-сорок от Москвы, сижу, вглядываюсь в проплывающие пейзажи Подмосковья. Увижу особо красивую местность, сойду на очередной остановке, иду туда — к бугристым полям среди лесов, к речке, окаймленной ивами… Я всегда брал с собой этюдник с масляными красками, книжку, которую изучал (чаще всего по философии), тетрадь для записей и, конечно, вкусную пищу и питье — вареного цыпленка, помидоры (вкуснейшие тогда были помидоры, сейчас таких нет), сыр, пол-литра минеральной воды и бутылку «Мукузани» или «Саперави». Брал с собой и блок-флейту. И вот, написав один-два этюда, я углублялся в лес или ходил вдоль опушки, выискивая подходящее дерево, повыше других — обычно это был дуб, растущий скорее вверх, чем вширь, или липа, или береза, или раскидистая сосна на опушке леса, — залазил как можно выше (лишь бы ветки держали меня, не ломались) — и устраивался там, как дома.
Чтобы добраться до первых ветвей, я искал большую упавшую ветвь, обрубал боковые ветки (маленький топорик я всегда брал с собой), оставляя небольшие сучки, чтобы потом за них хвататься, а в верхней части оставлял довольно большую развилку. Затем заострял толстый конец ветви, вонзал его в землю на нужном расстоянии от моего дерева, а развилку прилаживал к стволу, так чтобы ветвь не падала. Получалась одноствольная лестница метра три-четыре в длину. Затем, спрятав этюдник в густом кустарнике (мало ли что!), надеваю рюкзачок со всем необходимым и лезу по этой лестнице до первой ветви дерева, а там уже дело не особо трудное, да и занимательное, спортивное, если только руки сильные — а уж у каменотесов-то руки не слабые. Конечно, есть тут свои трудности, но выход из положения всегда можно найти.
Добравшись до вершины, прежде всего нахожу самое удобное место и устраиваю сиденье. Это обычная разделочная доска средних размеров (не маленькая), по узким ее краям два полукруглых выреза: один пошире, чтобы обхватить более толстую ветку, другой поуже. Крепко, враспор, вставляю ее между двумя растущими вверх ветками, и получается хорошее сиденье; или же прикрепляю доску веревкой к развилке горизонтальной ветки, тоже получается хорошо. Выбирая место, я учитывал всё: чтобы рядом можно было закрепить рюкзак; чтобы ноги не болтались, а упирались в нижние ветки; чтобы можно было опираться руками или спиной на ствол дерева или соседние ветки… Ведь я «жил» на дереве часа три или больше.
Первым делом вкусно, как следует, поем, попью вина. После этого читаю (иногда вслух) стихи, подходящие к случаю.
Затем играю на флейте, чаще народные испанские мелодии — кастильские, астурийские… Думаю: «Что чувствуют при таком звуковом вторжении птицы?» Затем читаю интересную для меня книжку, например «Опыты» Мишеля Монтеня или какое-нибудь дореволюционное (как тогда говорили) «Введение в философию», купленное в букинистическом магазине или взятое у приятеля; размышляю и записываю свои идеи (иногда с восторгом — ибо гениально, хотя потом, спустя годы, с улыбкой вымарывал именно этот «гениальный» абзац). Для отдыха, для разнообразия, путешествовую по веткам дерева, рассматриваю далекую округу, нахожу другие, удобные для сиденья места: ведь если очень понравится, я снова сюда приеду, опять устроюсь, но иначе, на том же дереве; затем снова читаю, снова играю на флейте и, наконец, допиваю вино, закусив сыром, маслинами или фруктами; слезаю с дерева — это уже проще, ибо пустую бутылку, рюкзак с топориком, доской и веревками можно, прицелившись между ветвями, сбросить вниз.
Такое времяпрепровождение, такая жизнь была для меня (при моем характере, конечно) самой приятной, самой счастливой, ни с чем не сравнимой: одиночество среди благородной природы под голубым небом, тишина — слышится только пение птиц да шелест листвы, — любимые занятия, чистое мышление — высшая свобода. Поэтому я, много позже, сразу понял и оценил слова Андрея Платонова: «Наедине с собой — как вдвоем, вчетвером: и собеседование, и дружба, и безнаказанно, и интересно».
Как-то гуляя в одиночестве во дворе нашего дома, заросшего деревьями и кустами, гляжу я на главную улицу и вижу: идет мимо молодая цыганка с младенцем на руках. Она почувствовала мой взгляд, оглянулась, остановилась и затем уверенно пошла ко мне. Подошла и предлагает погадать. Я не любил (да и сейчас не люблю) это дело, отказываюсь и отхожу в сторону. Она настаивает, я взглянул на нее внимательнее: вижу, красивая женщина с приятными лучистыми глазами и ребеночек милый (ему, видать, около года), смотрит на меня вполне осмысленно и улыбается. Я незадолго до этого получил за что-то деньги и мне дали целую банковскую упаковку одних пятерок, значит сто штук. Я держал их в кармане пиджака, без бумажника — было приятно вынимать эти бесконечные пятерки, считать их вслепую — пальцами, и покупать, что нужно. Так вот, я нащупал несколько бумажек, вынул и дал ей: