Это политически и погубило его.
При всех своих блестящих способностях Мартов смог только от времени до времени подниматься и сверкать своим тонким политическим умом, но потом вновь шел ко дну, потому что его всегда тянуло в бездну это несчастное пристрастие к меньшевистскому знамени как таковому.
Этот вопрос был для нас одним из мучительных и рядом с героическими атаками на всякого рода патриотизм, атаками, которые были бесконечно трудны в обстановке французского испуга и угара, мы тратили много времени на то, чтобы убедить меньшевиков-интернационалистов отколоться от своей партии и примкнуть к нам.
Менее интересовали нас судьбы эсеров. С эсерами-интернационалистами (Черновцами) мы не прочь были заключить теснейший союз. Но союз этот тем не менее не состоялся, мы, так сказать, не успели его наладить — он нам не казался политически настолько важным.
В среде же самих эсеров раскол был явный, и повел он не по позднейшей линии правых и левых эсеров, а по линии патриотов и интернационалистов, как у нас. Причем во главе левой фракции стоял Чернов.
Я не был ни на циммервальдском, ни на кинтальском совещании104, но и «Наше слово» и «Вперед» примкнули сразу к этим объединениям, притом именно к их левому крылу. Это еще более сблизило нас с ленинцами. Когда я переехал в Швейцарию, руководимый той мыслью, что именно в Швейцарии, где доступна всякая литература со всех сторон, и легче всего следить за войной, я сразу явился к Ленину с предложением самого полного союза.
Соглашение между нами состоялось без всякого труда. Группа «Вперед», женевская ее часть, не была объявлена распущенной, но мы решили вести одну политическую линию. К этому союзу в значительной мере примкнул и тов. Рязанов. Вообще в Швейцарии создалось сильное течение интернационалистов, и на всех митингах мы получали решительное преобладание.
Мало того, я решился выступать с речами на французском языке: в Женеве, в Лозанне мне удавалось читать интернационалистские рефераты или говорить интернационалистские речи, причем рабочие воспринимали их порою с бурным энтузиазмом.
Я должен сказать, что пребывание мое в Швейцарии в течение двух лет (1915–1916 гг.) оставило во мне самые приятные воспоминания, но не в силу политической ситуации.
Война создала мрачные условия, успехи нового интернационала были медленны. Казалось, что какое-то безумие овладело человечеством, и мы сами чувствовали себя в значительной степени бессильными.
Я ни на минуту не покидал политической позиции: я все время продолжал устную и письменную борьбу за интернационал. Однако обе газеты, в которых я участвовал, — «День» и «Киевская мысль» — под благовидными предлогами отказались от столь опасного сотрудника.
Пожалуй, я с семьей мог бы при существовавшей тогда дороговизне совсем помереть с голоду, но к этому времени я получил небольшое наследство105 и при поддержке моих друзей я перемогался. Живя около города Веве на даче, мое свободное время я расходовал на усиленные занятия. Я занимался швейцарской литературой и особенно великим поэтом Шпителлером. Эти занятия, в результате которых получилось много еще не изданных переводов Шпителлера, имели на меня очень большое влияние, но о себе, как о поэте, мне говорить здесь нечего. Скажу только, что мне и моим друзьям кажется, что те три драмы, которые мне удалось написать уже во время революции106, прямо или косвенно останутся (во всяком случае, независимо даже от большей или меньшей их художественности) любопытным памятником. Они носят на себе печать влияния К. Шпителлера.
Поэтические занятия мои я считал подготовкой к той работе, которую придется, может быть, когда-нибудь сделать, которую, может быть, я уже и начал, к работе художественного синтезирования революционных эмоций.
Меня интересовали вопросы народного образования: в течение этих двух лет я обложился всякими книгами по педагогике, объезжал народные дома Швейцарии, посещал новейшие школы и знакомился с крупными новаторами в области воспитания.
Дальнейшие события вырисовывались сквозь туман разных возможностей. Между тем подходы к русской революции были для нас мало ясны, и известие о перевороте поразило нас как громом. Тотчас же начали мы готовиться к отъезду в Россию, но началась целая длинная неприятная эпопея борьбы нашей с Антантой, которая ни за что не хотела пропустить революционеров-интернационалистов на их родину.
Убедившись окончательно, что это невозможно, мы стали взвешивать мысль, которая в первую минуту показалась нам чудовищной, но которая отнюдь не испугала Ленина, — мысль о возвращении в Россию через Германию.
<1919>
Из неопубликованной автобиографии*
Мои ранние годы были счастливыми годами. Отец и мать оба были людьми живыми и смелыми. Оба могли быть хорошими актерами, и совсем крошечным мальчиком я сиживал, свернувшись клубком в кресле, до позднего часа ночи, слушая, как отец читает моей матери Щедрина, Диккенса, «Отечественные записки» и «Русскую мысль». Но счастье продолжалось не долгие годы. Отец в результате неудачной операции умер, и мать, тяжело переживавшая эту потерю, из счастливой, остроумной, радостной женщины становилась все более и более угрюмой, замкнутой и истеричной. Прирожденная властность характера приобретала характер деспотичности.
Особенно страдал от ее «нрава» я, потому что был похож на своего отца как физически, так и мягкостью, ласковостью характера, был ее любимцем, что заставляло ее относиться ко мне с особенно ревнивым и мучительным чувством. Ее характер день ото дня делался все тяжелее и тяжелее, но это, однако, не мешало мне не только ее любить, но даже быть в известной степени в нее влюбленным.
Наш дом, который при отце отличался своей культурностью и демократичностью отношений, все более и более становился домом «помещицы» с приживалками, донесениями, подхалимством, человеконенавистничеством. Моя внутренняя жизнь все более и более отчуждалась от матери. Я замыкался. И все больше и больше начал искать общества на стороне, появилась потребность в обществе товарищей.
Здоровье у меня было неплохое, только близорук я был, и это мешало мне до 15 лет, когда мне разрешили надеть пенсне. Мой брат Коля был на три года младше меня. Мы иногда ссорились, но в общем жили дружно. Большой интерес у меня был ко всему: людям, книгам, природе. Очень сильно развитая фантазия, побудившая меня без конца рассказывать небылицы, в которых я был героем, — все это делало жизнь в детстве интересной.