«Значительное лицо» описывало, как хорошо их угощали в Тифлисе и Эривани, очень весело они путешествовали, только наш новороссийский поезд он ругал. Попали на него случайно, из-за какой-то неувязки в расписании, и все жаловались на медленный ход: поезд был не скорый, а пассажирский. От нечего делать я тоже стонала — как мы ползем. «Так вы ж никуда не торопитесь, — заметил мой спутник. — Так сидеть и посматривать в окно вы можете хоть целую неделю». Наметанный глаз у «члена коллегии». Он спросил меня, где я работаю. Я сказала, а потом, как будто не знала: «А вы где работаете? — «Я работаю в ГПУ. А что, разве нельзя в ГПУ работать?» Видно, в глазах у меня что-то мелькнуло. Но я ответила бодро: «Конечно, почему же нет? Такое же учреждение, как и всякое другое». Он все-таки хотел обелить себя в моих глазах: «Я работаю в экономическом отделе». И хорошо, что так сказал: «Ловить спекулянтов, — думали мы все, — это дело благородное».
Тут попросилась к нам в купе простая женщина, да еще с больным ребенком. «Вот эту мы пустим?» — вопросительно обратился он ко мне. Конечно, я одобрила его решенье, и мы уютненько доехали так до Москвы.
В Ростове я простилась со своим геленджикским покровителем, он был очень смущен и боялся болтовни Юры по приезде домой к маме.
Подъезжаем к Москве. Спутник любезно снимает мой чемодан, «спасибо за компанию», всеобщее оживление, всех встречают — меня никто.
У выхода с вокзала вижу: быстрым шагом идет «член коллегии». Совершенно другое лицо: козырек фуражки надвинут на глаза, в углу рта жесткая складка, кругом суетятся подчиненные, жена важно садится в машину. Мы в столице.
Некоторое время спустя я рассказываю Наде о ночном геленджикском приключении с гэпэушником, она говорит: «Какая вы дура, я бы обязательно попробовала».
— Эмма, вы флиртуете с моим братом? — услышала я в телефон веселый голос Нади.
Она была возбуждена и обрадована возвращением в Москву из Армении. Мне был очень приятен ее удивленный тон, хотя она сама способствовала нашему сближению. Несколько раз она писала из Эривани Евгению Яковлевичу, поручая ему снестись со мной по ее неотложным делам. Наконец я спросила его, не сердится ли он на Надю за то, что она его гоняет ко мне. «Если бы я не хотел, я бы не приходил», — ответил он твердо.
До тех пор мы встречались только у Мандельштамов или при них. Где бы они ни жили, Евгений Яковлевич навещал их, чуть ли не ежедневно, всегда без жены. То он прибежит поделиться с Надей впечатлениями от прочитанного тома мемуаров Сен-Симона, то заведут они разговор о трагической истории индейцев… Нередко с иронией упоминали конструктивистов, благо Софья Касьяновна была женой поэта Адуева и принимала у себя в салоне членов этой литературной группы. Постоянным объектом для шуток и насмешек была Женина теща. Она была предана музыке, давала уроки пенья, была труженицей, но ревностно придерживалась в жизни стиля «артиста». За глаза ее величали без отчества, просто Мелита, а учеников ее Женя и Надя прозвали «певунчиками».
Иногда Евгений Яковлевич позволял себе обнаруживать грусть, признаваясь в неустроенности своей жизни, в неумении приспособиться к требуемому стандарту, хотя у него уже вышла книга для старших школьников — историческая повесть из времен Великой Французской революции.
Мы сиживали с ним на сундуке против Нади, а она лежала или сидела с ногами на тахте, уходя, он брал меня под руку и говорил тоскливо: «Уедем куда-нибудь», и мы все трое знали, что ехать нам некуда.
Из Киева пришло известие о смерти их отца. Перед отъездом на похороны они позвали меня на Страстной бульвар. Ни Осипа Эмильевича, ни Елены Михайловны почему-то не было. Мы сидели втроем, они говорили о случившемся. Рассказывали, как он, бросив уже адвокатуру, просиживал до последних дней жизни за письменным столом, занимаясь, если не ошибаюсь, математикой. Надя с любовью вспоминала его фразу: «Больше шестнадцати часов в сутки я работать не могу». Рассматривали его фотографии.
Эти несколько часов, проведенные вместе в трудный для них день, я долго хранила в своей душе.
С того дня, как Елене Михайловне посулили пять рублей за вежливое обращение со мной, я пользовалась ее абсолютной ненавистью и презрением. Еще в первые недели знакомства Евгений Яковлевич дал мне из своей библиотеки книгу В. В. Розанова «Легенда о Великом инквизиторе». Мандельштамы куда-то уехали, и у меня не было случая вернуть книгу. Наконец я позвонила по телефону, подошла Елена Михайловна, и я слышала, как на вопрос Евгения Яковлевича, кто его просит, она ответила: «Эта. Эмма». Чтобы загладить ее грубость, Евгений Яковлевич потом рассказывал, что все в доме были поражены моей обязательностью: «Ведь книги никто не возвращает». Но грешно было бы зачитать такую удивительную книгу, как прозрения Розанова о Достоевском, о Гоголе и о жизни.
Надины летние поручения из Армении показали Евгению Яковлевичу дорогу ко мне, на Щипок. Он ее обкатал.
Рассказывал, что однажды его «ударили по голове», от чего он никогда не мог оправиться. Там, где он служил экономистом, не терпели его манер и вида. В стенгазете появилась статья, где без всяких оснований утверждалось, что он бывший лицеист, следовательно, аристократ, «белоподкладочник», и — песенка его была спета. Больше он никогда нигде не служил. Он стал заниматься литературой, но считал себя историком, а не писателем. Уверял, что при старом режиме был бы издателем, сплачивал бы вокруг себя «левых» писателей и художников — жил бы независимо и интересно.
Придя однажды ко мне, сел в свое любимое кресло и доложил:
— Я знакомлюсь с господствующим классом.
Это он пытался стать очеркистом. Попытка удалась. Его послали от радио в командировку на заводы и даже выдали кожаное пальто, которое я на нем видела до самой войны, а может быть, и после нее. В результате командировки вышла его книга «Урал сегодня». Особенного успеха она не имела.
Он жаловался на засилье «черненьких», которые наводняли все редакции и издательства и с большим апломбом выступали на диспутах в Доме Печати. Это были молодые люди, обязательно в больших роговых очках и вязаных жилетах под пиджаками. В тридцатых годах, правда, эти «ультрасовременные» деятели исчезли, но на смену им пришли «серенькие», в косоворотках с украинской вышивкой. У них не было ни блеска, ни самоуверенности, и не упивались они раздувшейся властью, но тихой сапой делали свое дело — запрещали все, чего не понимали. «Серенькие» набирали силу, Евгений Яковлевич называл их «нежитью».
Он любил делиться со мной впечатлениями от вернисажей и генеральных репетиций, которые он посещал неукоснительно, сопровождая туда свою жену — в те годы театральную художницу. При этом он забывал, что я была лишена этих впечатлений, так как в артистическом кругу у меня не было знакомых, которые могли бы меня пригласить, не было соответствующего костюма, а общественное мое положение было ничтожно.