Он любил делиться со мной впечатлениями от вернисажей и генеральных репетиций, которые он посещал неукоснительно, сопровождая туда свою жену — в те годы театральную художницу. При этом он забывал, что я была лишена этих впечатлений, так как в артистическом кругу у меня не было знакомых, которые могли бы меня пригласить, не было соответствующего костюма, а общественное мое положение было ничтожно.
В сентябре мне дали на работе профсоюзную путевку в дом отдыха на Черном море. Поехала я одна.
В эти дома отдыха были «заезды» в определенный день для всех получивших путевку на один и тот же срок. Моей попутчицей оказалась младшая сотрудница одного из московских научно-исследовательских институтов прикладной химии. Ехали мы опять через Новороссийск, но гэпэушников больше не повстречалось. Зато меня поразило их количество, дородность и самоуверенность в Метрополе, в очередях в кассы дальнего следования за билетами. Все залы были залиты голубым цветом их фуражек: я даже и не замечала раньше, как изменилась Москва за эти годы.
В Новороссийске нам должен был быть подан автобус из дома отдыха. Дожидаясь его, вся группа сидела на своих чемоданах посреди городской площади на самом солнцепеке. Сидели целый час. Все накупили сочных груш и хотели было утолить ими жажду, но вокруг толпами ходили жители окрестных станиц и просили подаяния. Я указала на них своей спутнице: «Нет, нет, – отмахнулась она. – Я приезжаю сюда раз в год, чтобы позагорать и попитаться получше, и не могу подавать нищим».
Одну грушу я все-таки себе почистила и только начала есть, чувствую, кто-то толкает мою ногу. Смотрю: женщина с ребенком на руках подымает шкурку от груши, на которую я наступила, и дает пососать своему ребенку. Страшно! Я запомнила навсегда: Новороссийск, сентябрь 1932-го.
Архипо-Осиповка, куда мы приехали, — особенное место. Название свое оно получило еще в лермонтовские времена, по имени солдата Архипа Осипова, взорвавшего форт Михайловское и погибшего вместе с ним. В одном этом месте сочетаются Черное море, лиман, берег, покрытый лесом, фруктовые сады в станицах. Но публика в Доме отдыха Центросоюза состояла из работников прилавка, т. е. попросту из приказчиков. Они исполняли цыганские романсы двадцатилетней давности, играли в карты, читали порнографические стишки, купались, загорали, блудили. Дом был великолепный, двухэтажный, белый, опоясанный сплошным балконом. На втором этаже жили мужчины. По ночам они мочились прямо с балкона. Я изнемогала от отвращения. Женщины из моей палаты на первом этаже говорили мне, что во сне у меня на лбу появлялась страдальческая складка и все лицо выражало крайнюю степень напряжения. Я попросилась из белого дома в прелестный деревянный домик на берегу лимана, и мне разрешили туда перебраться, мотивируя эту поблажку тем, что я, мол, «нервнобольная». Вернувшись в Москву, я заболела тяжелой ангиной.
Когда, похудевшая и ослабевшая, я сидела вечером у Мандельштамов на Тверском бульваре (туда еще пришла Лена-подруга, которая уже довольно коротко познакомилась у меня с ними), раздался стук в окно. Осип Эмильевич вышел во двор, долго не возвращался и пришел с Евгением Яковлевичем.
Я не хотела с ним разговаривать, считая, что мы в ссоре и навсегда. Но он стал ко мне обращаться, а через несколько дней уже звонил по телефону, намереваясь приехать «перед вечером». Потом и Надя, и я упрекали Осипа: зачем он впустил Женю? Но Мандельштам оправдывался: «Я ему сказал, что здесь Эмма, а он все-таки вошел». И опять этот торжественный многозначительный тон, с каким Мандельштам всегда говорил о чужих романах.
Как-то у меня была Надя, и когда настала пора уходить, пошел сильный обложной дождь. Я дала ей надеть свое старое черное пальто. Через несколько дней она зашла в нем к Хазиным-Фрадкиным. Когда там узнали, что это мое пальто, они схватили его и во главе с Мелитой стали водить вокруг него хоровод, дразня Евгения Яковлевича припевом: «Эммино пальто, Эммино пальто». Так рассказывала мне Надя.
Однако Елена Михайловна вовсе не всегда была так игрива. Наоборот, когда Евгений Яковлевич был у меня, она звонила по телефону, заставляла моих родных или соседей стучать в мою дверь, вызывала его к аппарату и требовала, чтобы он купил на обратном пути хлеб или не забыл купить в аптеке горчичники. А когда я в крайнем раздражении жаловалась на это Наде, она закатывала глаза, складывала губы бантиком, поскольку это было для нее возможно, и неожиданно произносила: «Бедная Ленка, кто же ей принесет лекарства и поставит компресс, у нее такой тяжелый грипп». Принесла бы сама больной невестке проклятые горчичники! Но таков уж был Наденькин характер.
У нее было пристрастие дирижировать чужими романами, сводить и ссорить влюбленных. Она делала это виртуозно и коварно. Ей нравилось создавать вокруг того или иного лица атмосферу — притягивающую или унижающую — и управлять этим по своей воле. Излюбленный ее прием был, как это уже видно из предыдущих моих рассказов, передавать, что о вас сказали в ваше отсутствие. Она была принципиальная антиаристократка! То есть именно то, что не полагается делать воспитанным людям, она и делала. Живя у родных или знакомых, немедленно рассказывала в своем кружке, что делается в этом доме, хохотала, если Женя-брат напоминал ей о каких-нибудь правилах общежития.
Однажды ворвалась в редакцию «Крестьянской газеты», где я тогда еще работала, вызвала меня в коридор и огорошила возгласом: «С Женей все кончено, забудьте о нем». Она была уверена, что если он бросил в нее зубной щеткой с криком: «У меня нет сестры», — это означает, что он расходится и со мной.
Разумеется, эта семейная ссора не отразилась на моих отношениях с Евгением Яковлевичем, да и Надя с ним скоро помирилась. Но этот эпизод многое разъясняет в отношении Мандельштамов ко мне. Елена Михайловна все-таки чужая, а я, т. е. Эмма, — это «мы».
В это приблизительно время Хазины получили наследство из нью-йоркского страхового агентства. Хазин-отец застраховался еще до революции, но когда у нас открылся Торгсин, советская власть стала получать от американцев золото, а взамен предоставляла наследникам боны в магазины Торгсина. Женя и Надя собирались подарить что-нибудь и мне из этого свалившегося с неба «богатства». Пока что они бегали в магазин и выбирали все необходимое себе, Ане и Вере Яковлевне, что было вполне естественно. В один из последних дней этой оживленной деятельности Надя вбежала в дом с возгласом: «Эмма, всем не хватило». Оказывается, ей страстно захотелось обшить мехом костюм, который она заказала себе из торгсиновской материи. (Это оказалось ложью: костюм был прекрасно сшит, но никакого меха на нем не было.) Женя молчал.