— Слушай, Слава, — сказал я ей, — из Мариинска пришел наряд на молодую долгосрочницу, желающую учиться в лагерной школе на медсестру. При центральной больнице. Ты грамотная?
— А как же? Я сидела с контриками. Следствие длилось полгода, и в камере нашлись две учительницы. Они взялись меня учить. Со страху перед допросами, понимаете? Вы же сами сидели под следствием! Так они меня учили от подъёма до отбоя и за полгода прошли со мной учёбу за три года Школы. Здорово, доктор, а? Писали мы водой на обеденном столе: всё было как полагается — уроки, диктант. Они меня очень хвалили!
— Ну и отлично. Поезжай! Получишь специальность. Освободишься, останешься там на работе вольняшкой, окончишь среднюю школу, потом медицинский техникум. Наконец, институт. Из тебя получится человек, Слава. Ты смышлёная. Не теряй возможности. Помни — ты не шпана, хоть и не контрик. Родителей не забывай. Иначе обратишься опять в Борьку. Ну, поедешь?
Нужно было видеть, как встрепенулась девушка с розовым скальпом вместо волос!
— Поеду! — ответила она, быстро нагнулась и поцеловала мне руку. — Я хочу стать настоящим человеком. К Борьке мне пути теперь нет, доктор!
В октябре того же сорок седьмого года я был вызван в Москву. Как раз надвинулась волна холодного воздуха, неожиданно грянули морозы, и в Суслово меня задержали по болезни. Высланный из Москвы спецконвой ушел, а новый этап ждать пришлось долго. Будучи в Мариинском распределителе, я прежде всего переслал в Мариинск другу и единомышленнику поэту Рыбакову несколько тетрадей законченных произведений — повесть «Саша-Маша» и другие материалы о лагерной жизни или о том, о чём в лагере можно говорить только иносказательно. Закончив дела, я коротал время тем, что взад и вперёд шагал то по снегу, то по грязи — погода никак не устанавливалась.
Однажды рассыльный бегом потащил меня в избушку нарядчика. Я охотно поторопился, думая, что предстоит деловой разговор по поводу этапа.
— Говорите спокойно. К вам никто не войдёт. По распоряжению нарядчика я буду сторожить снаружи, — предупредил посыльный, — но времени у вас мало, минуты три.
На койке чинно сидела Слава, одетая в чистенькое обмундирование и повязанная белым платочком. В руках она держала узелок.
— Доктор, — порывисто поднялась она мне навстречу, — я случайно узнала, что вы здесь и взяла направление сюда, приехала вроде за больными. Осталось несколько минут — этап уже у ворот. Раньше вырваться не могла. Хочу проводить вас в дальнюю дорогу и поклониться на прощание.
Она сосредоточенно помолчала. Взяла со стола свёрток.
— Вот новое бельё. А то, что на вас, отдайте посыльному, он мне передаст. Вот мыло. А здесь, — она открыла узелок, - хлеб, сало, лук. Собрала, что могла. Не судите. И три трёшки деньгами. Суньте их под стельку валенок — пригодится.
Девушка говорила торжественно, несколько сурово. Глядела не на меня, а прямо перед собой. Только слегка подергивались губы да дрожали пальцы: это видимое спокойствие давалось ей нелегко.
— Доктор, мать меня родила один раз, вы — второй. То было несчастное рождение. Это — счастливое. Я, милый мой доктор и отец, узнала другой мир. Книги, культуру. Настоящих людей. Интерес в жизни, — она взяла мою руку и прижала к своей груди. Еле перевела дыхание. — Я так всем этим захвачена потому, что здесь у меня началось знакомство с вами и моя лагерная жизнь в Мариинске: я бегала голой в бушлате без рукавов, помните? В Суслово нахулиганила в хлеборезке. — Она вдруг густо покраснела, поперхнулась. — И потом… вот эта Верка… Да, я бывала Славой, но всегда возвращалась к Борьке. Теперь этого не будет.
— Почему?
— Не выйдет: Борька умер! А Слава живёт и будет жить. Да. Я начала учиться и кончу тогда, когда выучусь на врача. Верите мне, отец?
— Верю.
Она вдруг опять опустила голову. Вздрогнула и зябко повела плечами.
— Я, доктор, сейчас живу с одним врачом, Постневым Иваном Ивановичем. Не слышали про него? Нет? Хороший человек, тихий, меня не обижает. А без этого здесь нельзя, доктор, — я ведь заключённая и что всего хуже — девка. Так вы…
— Я верю тебе, Слава. И ты должна верить себе.
Я поцеловал её в лоб. Она на минутку прижалась щекой. Потом другим голосом глухо закончила:
— Надо идти, пока держусь. Пока не заревела.
В дверях обернулась — высокая, статная, молодая, полная сил. Сияющая. Счастливая своей великой надеждой.
— Спасибо!
Закрыла лицо руками и выбежала вон. Вошёл посыльный.
— За что это вы её, доктор? — непонимающе спросил он, когда я прижался носом к заиндевевшему окну и в протаявших пятнышках смотрел на бегущую по мокрому снежку рыдающую девушку.
— Хороша собой, правильная, вроде, девка. Я её знаю. А слёзы… Москва, как говорится, слезам не верит!
А я подумал: «Как хорошо, что эта Люонга родилась именно в нашей стране! И таким слезам Москва должна верить, и поверит!»
Суслово, 1945 г. (рукопись вынесена из лагеря на волю и сохранилась).
Москва, 1966 г.
Книга восьмая. ИСПЫТАНИЕ ОДИНОЧЕСТВОМ
Этап из Сусловского отделения Сиблага в Москву оказался тяжёлым и долгим — свыше полутора месяцев. Счёт времени я потерял, но в середине пути, кажется, в Омской пересылке, сидел в холодном карцере и через решетку в верхнем окошечке видел цветные вспышки ракет, слышал пение и музыку: значит, на воле праздновали Новый, сорок восьмой, год. Стекла были нарочно выбиты, я сжимал в руках тело замерзающего напарника и думал, что первые десять лет заключения кончились, и я пока не умер ни от голода, ни от холода, ни от побоев, ни от утомления. Но по дороге настолько ослабел, что в камеру Внутренней тюрьмы на Лубянке меня ввели уже под руки два надзирателя.
Внутренняя тюрьма поразила одичавшего лагерника до блеска начищенным паркетом и будуарно-голубым цветом стен. В камере я нашел спящего на спине дородного человека, одетого в шелковую розовую с белыми полосами пижаму. Я сел на противоположную кровать и долго рассматривал его холеный, барский профиль и целый склад аккуратных пакетов, банок и свертков у стены за изголовьем кровати: столь ответственный товарищ, как видно, питался в заключении преимущественно сёмгой и чёрной икрой.
Утром мы познакомились. Мой новый напарник оказался генерал-майором Романовым, бывшим начальником Трофейного управления. По его словам, через его руки прошли не миллионы, а миллиарды. Сидел он уже свыше двадцати месяцев без вызова к следователю, а арестован по обвинению во вредительстве: после занятия немецких городов советские солдаты спешно выкорчевывали оборудование местных предприятий и сваливали на железнодорожные платформы. Последние быстро разгружались на наших станциях, причём станки и аппаратура сваливались прямо в пыль и грязь и затем долго лежали под открытым небом. Эта работа производилась в срочном порядке по приказу Ставки, и рассуждать было нельзя. Ясно, что большая часть выве-зённого таким образом оборудования пришла в негодность, и вот теперь генерал ждал расплаты за чужие грехи, а следователи, видно, не знали, как оформить дело. Романов до революции был студентом Киевского коммерческого института, но вступил в партию и стал начальником снабжения кавалерийской части, которой командовал бывший царский офицер Жуков, впоследствии ставший маршалом. Шли годы, и вместе со служебным ростом Жукова рос и Романов.