— Славно вы оформили войну! И куда это у вас всё поместилось?
Генерал, довольный, полузакрыл глаза и откинулся на постели; приятные воспоминания щекотали его, как породистого кота.
— У меня недурная квартира в Доме Правительства, у Каменного моста, но вещи получше я держу не дома. Зачем? Надёжнее, когда всё лежит в другом месте. У меня три сервиза немецких королевских домов, других я не люблю. Есть сервиз на пятьдесят персон, в Москве оценен в пятьдесят тысяч. Я, знаете ли, приехал в Дрезден как раз, когда наши спасали картины знаменитой галереи. Это ведь по моей части — во-первых, трофей, во-вторых, искусство, которому я предан всей душой. Я отобрал три маленькие вещицы и прихватил три каталога, в которых эти картины числятся, — документация не вредит, я порядок люблю и в эстетике!
Потом на короткое время к нам попал сын писателя Андреева, седой инженер-архитектор из Ленинграда. Он воевал на знаменитом пятачке, и во время рукопашной схватки немецкий офицер выстрелил в него пять раз, промахнулся и был убит ударом приклада. Андреев нашёл на своей шинели несколько пулевых дыр и взял на память его пистолет как талисман на будущее. После войны опять работал в архитектурной мастерской, откуда и носил домой для растопки печи бумагу, отобранную особой комиссией и предназначенную для уничтожения: на каждом листе ставилась соответствующая отметка. Однажды он обнаружил, что уборщица украла из его пиджака кошелёк с деньгами как раз после получки. Началось дело. На допросе уборщица показала, что Андреев — шпион: он уносил куда-то казённые чертежи. Дома ночью сделали обыск и нашли пистолет, который оказался американским (видно, немецкий офицер добыл его в схватке с американцами и тоже держал при себе как память). Попутно раскопали, что в молодости Андреев из религиозных соображений отказался служить солдатом и отбыл военную службу санитаром. Это и решило дело. Его привезли в Москву для включения в какое-то большое дело «американских шпионов». Это грозило расстрелом, и Андреев целые дни молчал, свесив на грудь белую голову: сражаться в Голубом Отеле оказалось тяжелее, чем на боевом пятачке.
Вскоре его взяли из камеры и заменили высоким разбитным человеком, привезённым из Киева. У него мне запомнились красный носик и бойко бегающие глазки. Это был украинский министр, в прошлом — начальник Административного отдела Штаба маршала Жукова. Очень жаль, что его фамилия выпала из моей памяти. Помимо обычных семейных рассказов у второго генерала также оказалось много приятных воспоминаний о войне. Я слушал их с большим интересом: он не говорил, а показывал смысл живой мимикой лица и размашистыми движениями рук:
— Особлыво помню дви собачки: я их смахнул с камина в Потсдамском дворце. Мне была поручена организация Потсдамской конференции — размещение, питание и развлечение участников. Навёл я, конечно, порядок во дворце и в саду, но в некоторые комнаты пришлось входить всегда с кем-нибудь, а на большом камине я заприметил две фарфоровые собачки — такие, яких не видел нигде: большие и сделаны наподобие природы — вроде сидят по обоим концам полки две живых наших Серка или Жучки. Полюбились мне так, что вижу — нужно их заиметь! К тому же и конференция — историческое мероприятие, и отметить его надо и в личном плане. Одну собаку я заполучил сразу: пришёл в шинели и унёс, а со второй бился-бился и никак не мог улучить момент. Только когда конференция началась и участники собрались в зале, я улыбаюсь соби, как положено в дипломатии, легонько кланяюсь туда и сюда и задом пячусь на камин. Дошёл и руку назад запустил, а камин высоченный, чуть руку себе не вывернул. Но геройски одолел препятствие — закончил конференцию как положено: для начальства отправил домой золочёный автомобиль, говорят, министра Шахта, а для себя — обеих собачек!
Тут стали вызывать на допросы обоих генералов — трофейного и административного, и я понял, что Романова держали в тюрьме совсем не из-за потерь с доставкой оборудования, а по общему со вторым генералом делу. Романов молчал, а общительный министр быстро разболтался: когда Романова увели на допрос, он намекнул, что даёт показания на маршала Жукова, который якобы завербован американцами и является предателем и шпионом. Много позднее я узнал, что в это время Жуков впал в немилость у ревнивого генералиссимуса, который не терпел в своём окружении популярных в народе и даровитых людей. Жуков был переведён в Одессу, и жизнь его повисла на волоске. Вот тогда-то и сколачивалось дело об американской вербовке: лжесвидетели уже рьяно работали перьями по указке следователей, и судьба русского военного героя казалась предрешённой. Но у Сталина была большая кухня, и готовить острые блюда он не только любил, но и мастерски умел. Какие-то новые соображения помешали осуществлению задуманного убийства, а какие именно — когда-нибудь покажет история этих грозных лет.
Оба генерала не являлись ни бандитами, ни ворами. Это были советские сановные бюрократы, вполне уверенные в том, что им всё позволено в силу занимаемых высоких должностей: гоголевский городничий возмущался, что его околоточный берёт не по чину, а то, что он вообще берёт, ему казалось само собой разумеющимся. Два генерала брали по чину и небрежно сообщали об этом случайному собеседнику, даже не понимая, что говорят что-то предосудительное. Но главное, что меня резануло по сердцу, — это была бездумная послушность. Она являлась проявлением привитой сверху и прочно сложившейся в сталинскую эпоху психологии, которая разрешала многим людям без физического давления легко и равнодушно давать ложные показания на кого угодно, в том числе и на своих бывших товарищей. А кто такой мой обвинитель Кедров, сын генерала и старого большевика, как не копия этих же вот генералов?
Игорь Кедров работал в ИНО в одно время со мной, хотя и не знал меня лично. Когда запланировали истребление кадровых работников, то Кедров вместе с ещё несколькими людьми, исполнительность которых казалась несомненной, был выбран в следователи. Он вёл следствие как тогда было положено, то есть избиениями принуждал арестованных товарищей признаваться в выдуманных преступлениях. Большинство было расстреляно, кое-кто уцелел. В Норильске я встретил Антоновского, на этапе — Фишера (из Копенгагена), после освобождения — Нотарьева. Игорь Кедров написал в ЦК письмо с разоблачением техники допросов и оформления дел, и для его характеристики как человека интересно, когда именно он подал заявление — в начале работы следователем или в конце, то есть писал он как свежий человек, ужаснувшийся сталинской кухне, или как опытный повар, учуявший близость расплаты? Приблизило ли это письмо его арест? Интересный вопрос! Во всяком случае, его стали бить уже в квартире, при аресте. Не в отместку ли за попытку снять с себя ответственность? Я не жалею, что этого подхалима расстреляли — он закономерная жертва системы, которой прислуживал. Поэтому разговоры обоих генералов мне показались интересными, и я постарался их запомнить, видя в них продукт тогдашних общественных отношений. Встреча с такими напарниками оказалась для меня поучительной: она помогла многое понять и во многом разобраться.